запрещала, выдвигала большой рад запретов. Но запреты создают вожделения, от которых она собирались излечивать. Мы, в Каббале, говорим: «будь снисходителен, но облагораживай. Мы привлекаем все для того, чтобы привести цельность человека в соответствие с цельностью вселенной — даже удовольствие, деструктивное дробление ума в удовольствии». Корпус Каббалы содержал внутренний круг посвященных (Балтазар поморщился бы от этого слова, но я не знаю, как это выразить иначе) и внешний круг учеников, к которому принадлежали Нессим и Жюстина. Внутренний круг состоял из двенадцати членов, рассеянных по всему Средиземноморью — в Бейруте, Тунисе и так далее. В каждом из таких мест была маленькая академия, студенты которой учились использовать странные вычисления, которые Каббала строила на идее Бога. Члены внутренней Каббалы часто переписывались, применяя любопытную старую форму письма, читаемого справа налево и слева направо по чередующимся строкам.

В тот первый вечер Жюстина сидела между нами, едва ощутимо взяв нас под руки, и слушала с трогательным смирением и сосредоточенностью. Знал я тогда — или открыл это позже, — что Балтазар был, пожалуй, единственным ее другом и безусловно единственным наперсником во всем городе? Не помню. («Балтазар — единственный человек, которому я могу рассказать все. Он только смеется. Но каким-то образом он помогает мне рассеивать пустоту, которую я чувствую во всем, что делаю»). И это Балтазару писала она те длинные самоистязательные письма, которые так интриговали любознательный ум Арнаути. В дневниках она записала, как однажды им удалось попасть в музей и они просидели час среди статуй «бездыханных, как ночные кошмары» и слушали его. Многое из сказанного им тогда ее поразило, но позже, когда она попыталась записать, услышанное исчезло из памяти. Все-таки она запомнила, как он говорил спокойным, задумчивым голосом о «тех из нас, кто готов предать наши тела людоедам», и эта мысль проникла в нее до мозга костей как соотношение с тем образом жизни, который она вела. Что касается Нессима, я помню, как он сказал мне, что однажды, когда страшно измучил свой рассудок мыслями о Жюстине, Балтазар сухо заметил ему: «Omnis ardentior amator propriae uxoris adulter est»[20]. Добавив по обыкновению: «Я говорю сейчас как член Каббалы, а не как частное лицо: страстная любовь, даже к собственной жене является адюльтером».

Александрийский Главный вокзал: полночь. Ужасная роса. Звук колес, стучащих по склизкой мостовой. Желтые лужи фосфорического света и коридоры темноты, как прорехи в унылых фасадах театральных декораций, полисмены в тени. Остановились у нечистой кирпичной стены, чтобы поцеловаться на прощание. Она уезжает на неделю, но в панике, полусонный, я чувствую, что она может никогда не вернуться. Спокойный, решительный поцелуй и ясные глаза наполняют меня пустотой. С темной платформы доносится хруст ружейных прикладов и щелкающие звуки бенгальской речи. Части индийских войск перебрасываются в Каир. Только когда поезд трогается, и фигура в окне, темная на фоне темноты, отпускает мою руку, я понимаю, что Мелисса в самом деле уезжает; чувствую все, безжалостно отвергнутое, — напряженная линия поезда в серебряном свете напоминает мне напряженную линию позвоночника ее белой спины, повернутой ко мне в постели. «Мелисса!» — кричу я, но мощное пыхтение паровоза покрывает все звуки. Она начинает клониться, изгибаться и скользить; и быстро, как рабочий сцены, станция сворачивает рекламу за рекламой, укладывая их в темноту. Я стою, как покинутый на айсберге. Возле меня высокий сикх вскидывает на плечо винтовку, в ствол которой вдета роза. Тень скользит по стальным рельсам в темноту; последний вираж — и поезд вливается в тоннель, как будто превратившись в жидкость.

Я гулял по Мохаррем-Бей той ночью, гладя на освещенные луной тучи, мучимый невыразимой тревогой.

Сильный свет за тучами; часа в четыре тонкая чистая изморось, как иглы. Огромные цветы в саду консульства, застывшие с серебряными каплями на тычинках. Легкий ветер заставляет пальмы кивать с легким сухим официальным щелканьем. Чудесное шипение дождя.

Пять часов. Прихожу в ее комнату, слишком пристально изучаю безжизненные объекты: пустые коробочки из-под пудры; средства для удаления волос из Сардиса; запах ее атласа и кожи. Ужасное чувство какого-то огромного надвигающегося соблазна.

Я пишу эти строки в совсем других условиях, и много месяцев пролетело после той ночи; здесь, под этими оливами, в луже света масляной лампы я описываю и переживаю заново ту ночь, занявшую свое место в громадном городском фонде памяти. Где-то в другом месте, в огромном кабинете за рыжевато- коричневыми шторами, Жюстина переписывала в свой дневник ужасные афоризмы Гераклита. Сейчас эта книга лежит передо мною. На одной из страниц она вывела: «Трудно бороться с желаниями своего сердца; оно приобретает все, чего хочет, ценой души». И ниже на полях: «Путники в ночи, Волхвы, Сказители, Вакхи и Посвященные…»

Тогда ли Мнемджан испугал меня, шепнув на ухо: «Коген умирает, вы знаете?» Старый меховщик пропал из виду несколько месяцев назад. Мелисса слышала, что он в больнице, страдает от уремии. Но орбита, которую мы описали однажды вокруг девушки, изменилась, калейдоскоп повернулся еще один раз, и он выпал из поля зрения, как осколок цветного стекла. Теперь он умирает? Я промолчал, потому что сидел, изучая воспоминания о тех первых днях — свидании на углу улиц и в барах. В долгом, последовавшем за этим молчании Мнемджан подбрил мне шею там, где кончались волосы и принялся обрызгивать мою голову лавровишневой водой. Он слегка вздохнул и сказал: «Он постоянно звал вашу Мелиссу. Всю ночь, весь день».

«Я передам ей», — сказал я, и маленький человек-память кивнул с бархатистым конспираторским взглядом. «Какая ужасная болезнь, — прошептал Мнемджан. — Он так пахнет. Они выскребают его язык шпателем. Пфуй!» И он повернул струю воздуха вверх, к потолку, как будто для того, чтобы продезинфецировать воспоминания: словно тот запах наполнил парикмахерскую.

Мелисса лежала в халате на диване, повернув лицо к стене. Я, было, подумал, что она спит, но когда вошел, она обернулась и села. Я сказал ей Мнемджанову новость. «Я знаю, — ответила она. — Мне прислали записку из больницы. Но что я могу сделать? Я не могу его навестить. Его для меня нет, не было и никогда не будет». Потом, встав и шагая по комнате, добавила в ярости, граничащей со слезами: «У него есть жена и дети. Что делают они?» Я сел и еще раз вызвал воспоминание о том ручном тюлене, грустно глядящем в человеческую рюмку. Мелисса, вероятно, приняла мое молчание за осуждение, потому что подошла и мягко потрясла за плечо, пробудив меня от моих мыслей. «Но если он умирает?» — сказал я. Вопрос был адресован столь же ко мне самому, сколь и к ней. Она вдруг заплакала, опустилась на колени и положила голову ко мне на колени. «О, это так отвратительно. Пожалуйста, не заставляй меня идти».

«Конечно, нет».

«Но если ты думаешь, что так надо — я пойду».

Я промолчал. Коген был в каком-то смысле уже мертв и похоронен. Он потерял свое место в нашей истории, и тратить на нею эмоциональную энергию казалось мне бесполезным. Это не имело уже никакого отношения к реальному человеку, лежащему среди перемещающихся остатков своего старого тела в вымытой добела больничной палате. Для нас он превратился просто в историческую фигуру. И тем не менее он был, упрямо пытаясь настоять на своем тождестве, пытаясь вернуться в нашу жизнь в другой точке круга. Что может Мелисса дать ему сейчас? В чем она может ему отказать?

«Хочешь, пойду я?» — спросил я. В моем сознании вдруг возникла иррациональная мысль, что здесь, в смерти Когена, я могу изучить мою собственную любовь и ее умирание. То, что находящийся при смерти и зовущий на помощь прежнюю любовницу может вызвать только вопль отвращения, испугало меня. Старику было слишком поздно будить сострадание или даже интерес в моей любовнице, погрузившейся уже в новые беды, на фоне которых старые поблекли и истлели. А если вскоре она позовет меня, или я — ее? Отвернемся ли мы друг от друга с криком пустоты и отвращения? Я понял тогда правду о любви: это абсолют, который берет все или лишается всего. Остальные чувства: сострадание, нежность и тому подобные, существуют только на периферии и относятся к конструкциям общества, обычая. Но сама она — суровая и безжалостная Афродита — язычница. Не наших умов или инстинктов ищет она — но самого костяка. Меня испугала мысль о том, что этот старик в такой момент своей жизни был неспособен вымолить минутной нежности воспоминанием о чем-то сказанном или сделанном им: проявления нежности от той, которая была в своем сердце самой нежной и мягкой из смертных.

Быть так забытым значило умереть собачьей смертью. «Я проведаю его вместо тебя», — сказал я, хотя мое сердце дрогнуло от отвращения, но Мелисса уже спала, положив свою темную головку мне на

Вы читаете Жюстина
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату