Бурзайкин глядел на огонь и думал, думал…
Самолёт догорел только в сумерках.
Бурзайкина трясло, но, несмотря ни на что, он подошёл ближе к пожарищу. Раскалённый каркас Ан-2 отдавал тепло в течение почти всей ночи. Где-то совсем рядом, в трёх метрах, находились обугленные останки его товарищей.
Бурзайкин о них почти не думал.
Он судорожно соображал, что можно в такой ситуации сделать.
Как потом рассказывал Валерий, самыми страшными для него были первые две ночи после катастрофы. Морозное чёрно-синее небо скалилось на него мириадами звёзд. Сквозь прозрачную атмосферу ему усмехался Космос, безвоздушное холодное и беспощадное пространство. Впереди была неизвестность.
– Я ж лётный наблюдатель, летнаб то есть, – рассказывал мне Валерий спустя тридцать лет после произошедшего. – Должен всё разглядывать, что с воздуха видно. Поэтому я сразу же подумал: надо идти к той поварне, которую заметил на краю леса. Понятно, что стоит она там совершенно брошенная, но всё- таки – крыша над головой и какой-никакой очаг. Но от самолёта я пока отходить не хотел. Пока стоял у кострища, успел провести инвентаризацию по карманам. Вещи там находились преимущественно ненужные: два карандаша для записей в тетрадь наблюдения, горсть денег, пара гвоздей, неизвестно за каким чёртом туда попавших, и вот это… три коробка спичек. Три полных коробка. Я сразу понял, что это и есть настоящее моё богатство, которое надо беречь как зеницу ока. Ещё верёвочка капроновая длиной метров пять – зачем-то отвязал от какой-то стойки в аэропорту. Просто на всякий случай. И ножик. Перочинный ножик с одним лезвием.
– Вот и весь мой актив на момент, когда я только выпал из самолёта, – подытожил Валерий: – Два гвоздя, три коробка спичек, верёвочка да перочинный ножик…
На момент катастрофы за плечами двадцатитрёхлетнего Бурзайкина было совсем немного опыта: учёба в Пушно-меховом институте в Подмосковье и, после его окончания, два года работы в отделении НИИ пушнины и животноводства в качестве лаборанта. Конечно, часть из этих двух лет прошла в разнообразных экспедиционных работах, но всё равно личный опыт Валерия как полевика был очень и очень невелик.
– Больше всего мне тогда приходили на ум приключенческие книжки, прежде всего «Робинзон Крузо». У этого Робинзона, так его растак, худо-бедно был целый корабль на рифах, откуда то он сам снимал что-нибудь полезное, то ему что-нибудь само приплывало. И вообще, у него там всё вполне оживлённо было: корабли раза три просто так заходили, индейцы людоедствовали, и тепло, главное – там было тепло! Жарко даже! А там, где я стоял, и дров-то толком не наблюдалось. И корабль мой единственный сгорел практически дотла. И я точно знал, что если меня кто и будет искать, то в лучшем случае в пятидесяти километрах отсюда. И что мы запрёмся в такую глухую долину, где живности нет никакой, а только снег да скалы, – тоже никому даже и поблазниться не может.
И понятно мне, что надо отсюда шагать. Это трудно. Потому что шагать придётся по снегу. А лыж у меня нет.
Прикидываю, сколько осталось до ближайшего посёлка. Это Сватай. Напрямую километров двести. Это как ворона летит. А если так, как можно на двух ногах пройти, – то и все триста пятьдесят. Нет, точно не дойду. Но есть выход. Забиться в эту поварню, которую я обнаружил, и жить там до весны. Весной реки растают – сгородить плот и сплавиться докуда можно.
Сразу другая проблема: а что жрать?
Когда мы летели, я видел много заячьих стёжек, куропатки взлетали. Лоси были километрах в двадцати, возле этой поварни, но без оружия для меня лось недоступен. Куропаток и зайцев ловят петлями, но из чего делать эти петли? Да и много ли здесь этих зайцев и куропаток? Подумал о них – и сразу есть захотелось.
Бурзайкин принялся разбирать останки сгоревшего самолёта. Он рассчитывал найти хоть какие- нибудь инструменты, проволоку и нечто похожее на оружие. Ему удалось обнаружить лопату (со сгоревшим черенком), пожарный топорик с железной ручкой из приваренной трубы, пассатижи, несколько отвёрток и напильников в ящичке для инструментов, где хранил их бортмеханик, две обгорелые кружки, ведро и рулон мягкой тонкой стальной проволоки – несколько десятков метров.
Это было настоящее сокровище!
Самым неприятным было соседство сгоревших людей.
– Когда человек сгорает – он весь чёрный становится, только зубы – белые-белые, прямо так на углях и сверкают. Я их всех обошёл, думал – может, чудом командирский пистолет уцелел. Куда там – он заряжен был, патроны в ручке взорвались, весь разворотили. Я пока в самолёте лазал, всё страшно было. Я ведь понимаю, что они мёртвые, но как ни шевельнись – кажется, что они поворачиваются и на тебя смотрят. Особенно Алексеич – он в хвосте сидел, как и я, обгорел меньше всех, и лицо у него чёрное, а глаза – красные. Веки только сгорели, и он этими глазами в небо смотрит. А глаза – огромные, с кулак, сидят во впадинах. Никогда не думал, что у человека такие большие глаза, по правде-то…
Уже после полудня Бурзайкин начал спускаться вниз, в долину Чистагая. Проволоку и инструменты он уложил в ведро, завернув в кусок брезента, который выпал из разваливающегося самолёта до того, как тот загорелся.
Меховые штаны он снял и присовокупил к тому же небольшому вьючку.
С каждым шагом Бурзайкин проваливался в снег. Тогда ему пришла в голову мысль идти не самым дном долины, а держась склонов: там поверхность снега была более удутой и местами держала человека так, что можно было по ней идти, практически не оставляя следов. Но там, где наст переставал держать, Бурзайкин проваливался практически по пояс. Ему даже не хотелось думать о том, какой здесь может быть глубина снега. Хуже всего было то, что он постепенно выбивался из сил. Жутко хотелось есть. Однако никакой доступной пищи в ближайшем будущем не предвиделось.
Уходя вниз, Бурзайкин понемногу терял из виду склон с разбившимся на нём самолётом. И вот что странно: ведь самолёт (а точнее, пепельное пятно с обгорелыми чёрными трупами-головешками) олицетворял вроде самое страшное, что только случалось в бурзайкинской жизни, а исчез он за поворотом склона – и как будто прибавилось ещё одиночества…
Впереди, словно постоянно удалявшийся мираж, маячила чёрная щётка леса. И каждый шаг по направлению к ней давался всё с большим и большим трудом.
Время от времени Бурзайкин садился на снег – и думал. Думал он, прежде всего, о том, что надо что-то словить для еды. Можно было, конечно, настрогать коры с ивняка – в детских исторических книжках ему приходилось читать, как люди питались ивовым лыком. Но верилось в ивовое лыко с некоторым трудом.
К первым зарослям тальника Бурзайкин подошёл только в сумерках. Ноги к тому времени практически не гнулись. Но Валерий выбрал куртину кустов с сухими ветками, вытоптал в снегу площадку, развёл костёр и вскипятил кружку воды.
Стало тепло, но есть захотелось ещё больше.
Вторая ночь на этом пути запомнилась Бурзайкину едва ли не больше, чем первая. Ивовые прутья горели, как порох, поэтому небольшой запас дров закончился сразу после полуночи. Вокруг остались только снег, холод и темнота.
Этой ночью Валерий передумал очень и очень многое. Он посчитал, сколько времени займёт у него пеший переход хотя бы до реки Калдан, вдоль которой уже тянулись промысловые участки охотников. Сами охотники в конце февраля уже разбрелись по посёлкам, но в избушках должны были оставаться минимальные инструменты, запас продуктов, возможно – лодки, на которых чуть позже можно было сплавиться до посёлка. Но пока – его ближайшей целью была поварня, до которой, по оценкам Бурзайкина, оставалось около десяти километров.
– Когда на самолёте летишь – всё будто бы рядом кажется. Десять километров туда, десять сюда. А по земле эти десять километров иногда и день целый идёшь – вон как я тогда – по снегу, пешком и без лыж. И ясно мне, что дойду я до Калдана только к маю. Как раз к вскрытию реки. Но сперва надо – жрать, жрать и жрать!
Слушая Бурзайкина, я вдруг понял одну очень важную вещь: он ни на секунду не сомневался в том, что он – выберется, дойдёт, сплавится на каком-нибудь плоту. То есть он ни на секунду не допускал мысли,