находили горячий отклик у моряков…
Способность пылко отдаваться чувству бесконечно обогащала творчество Ольги Берггольц, но она же делала ее ранимой. Потери и разочарования становились для нее катастрофой, незаживающей душевной травмой. Накапливаясь, они приводили к приступам тяжелой депрессии.
Другим прекрасным и опасным качеством Ольги была искренность. Она проявлялась не только в стремлении открыться, но и в неумении что-либо скрывать. Открытая в своих привязанностях, она не умела таить неприязнь. Ложь, трусость, чванство и фарисейство Ольга ненавидела до глубины души, и даже когда она молчала, приговор можно было прочитать на ее лице. Делалось это совершенно непроизвольно и оттого еще больше задевало. Она не боялась наживать себе врагов. Искренность ее публичных выступлений покоряла, но, случалось, навлекала на нее серьезные неприятности, и меня всегда восхищало редкостное достоинство, с каким она держала себя в самых трудных ситуациях. У нее было настоящее гражданское мужество — качество, по моим наблюдениям, более редкое, чем физическая отвага. Даже в последние годы жизни, уже подточенная тяжелой болезнью, Ольга сохраняла свой неукротимый дух и творческий запал. Вспомним, что «Дневные звезды» — книгу, которую она считала как бы прологом к своей Главной книге, — она написала, когда здоровье ее было уже подорвано.
После войны мы с Ольгой виделись реже, но не теряли друг друга никогда. Ленинград стал для меня, москвича, вторым родным городом, а Ольга каждый год, иногда подолгу, бывала в Москве. С Москвой ее связывали и творческие интересы, но еще больше — сестра и близкие друзья, старые и новые, в том числе Софья Тихоновна Дунина, театровед и критик, женщина образованная и остроумная, удивительно умевшая ободрять и даже веселить Ольгу. Ольга часто звонила ей из Ленинграда, звонки раздавались вечером, а иногда и ночью: «Соф
Мне память сохранила Ольгу всякой: печальной, задорной, величественной, ребячливой, общительной, замкнутой. Светящейся от радости в преддверии материнства и опустошенной. Помню язвительной и помню нежной, в Ленинграде и в Москве, в Крыму и в Подмосковье, в разные годы, в разном состоянии духа, но неизменно привлекавшей сердца окружавших ее людей обаянием ума и таланта. Помню и в более поздние времена, когда здоровье Ольги ухудшилось, развивающаяся болезнь зачастую делала ее трудной в быту и в повседневном общении. Но и в этом состоянии у нее были блистательные просветы, заставлявшие помнить, что Ольга — это Ольга, чей талант и разум не угасли, и, может быть, именно поэтому мне особенно врезались в память несколько эпизодов, относящихся к послевоенным годам ее жизни.
Первый — начало пятидесятых годов. Ольга в Москве. Приезжая в столицу, она неизменно останавливалась в гостинице «Москва», всегда на одном и том же этаже. Получить без брони номер в центральной гостинице — задача вообще не легкая, а в сезон съездов, научных конгрессов или наплыва иностранных туристов особенно. Для Ольги Берггольц номер находился всегда. Секрет был самый простой: ее знали и любили. На этаже за ней ухаживали как за дорогой гостьей и не слишком обременяли соблюдением суровых гостиничных правил. Друзья засиживались у нее до поздней ночи.
И вот как-то поздним вечером раздается телефонный звонок: «Шура, Лиза… Ребята, пустите меня к себе. Я не могу одна…»
Я жил тогда вместе с женой и падчерицей — студенткой ГИТИСа — в крошечной и неудобной квартирке; на гостей, особливо беспокойных, она рассчитана не была, но законы блокадной дружбы священны — для Ольги место нашлось. Она приехала на «леваке» и прожила у нас двое суток, за это время ни разу не вышла на улицу, почти ничего не ела и, главное, почти не спала. Ночью она жаловалась, что ей мешают спать поселившиеся у нас в форточке-отдушине голуби, они вызывали у нее какие-то тягостные воспоминания. Среди ночи на нее нападало желание читать стихи, и ей нужна была аудитория. Но стихи она читала прекрасные, а ее рассказами о своих юных годах можно было заслушаться. Впрочем, Ольга не только говорила, но и слушала жадно…
Конечно, этот неожиданный визит порядком нарушил мои рабочие планы, но у меня и у моих близких от посещения Ольги осталось ощущение праздника: вместе с беспокойной гостьей в нашу хмуроватую квартирку ворвалась сама Поэзия.
Второе воспоминание — это уже шестидесятые годы, точнее — февраль 1969 года. По городу расклеены афиши: «Писатели — участники героической обороны Ленинграда». Дата круглая — двадцать пять лет со дня снятия блокады. На афише два десятка писательских имен, ленинградцев и москвичей, в том числе несколько знаменитых. Но я уверен: никого с таким нетерпением не ждали ленинградцы, как Ольгу Берггольц. А Ольга была в больнице и выступать ей было запрещено.
Этот вечер я запомнил на всю жизнь, и вот уже десять лет не снимаю со стены своей комнаты приколотую кнопками старую афишу. Мы вновь оказались в том самом прекрасном Колонном зале Ленинградской филармонии, где четверть века назад выступали перед жителями осажденного города, где впервые была исполнена Седьмая симфония Шостаковича. С тех пор внешний вид зала заметно изменился, некогда сырой и холодный, он обрел довоенный уют, стал светлее и наряднее, но многое властно напоминало о блокаде: и то, что начало было объявлено не на семь часов вечера, как обычно, а по- блокадному — на четыре часа, как в те годы, когда в Ленинграде соблюдался комендантский час; и то, что среди зрителей первых рядов я, сидя на эстраде, безошибочно различал бывших блокадников, различал не столько даже по зеленым муаровым ленточкам медали «За оборону Ленинграда», сколько по глазам, по тому, как взволнованно эти немолодые люди, пришедшие в этот зал с детьми, а кто и с внуками, ловили каждое слово. Всех выступавших принимали очень тепло, но настоящую овацию всего зала вызвало появление на эстраде запоздавшей к началу Ольги Берггольц.
Она была не одна, рядом с ней шел явно смущенный своим появлением перед переполненным залом человек в темной пиджачной паре — это был фельдшер из больницы, Ольгу отпустили под его личную ответственность, и в течение всего вечера он сидел с нею рядом, стараясь быть как можно более незаметным.
Я с волнением ждал выступления Ольги. Кроме волнения было и беспокойство: как она? Моя тревога еще усилилась, когда, встреченная горячими аплодисментами, Ольга встала и пошла к установленной на краю эстрады стойке с микрофоном, — походка у нее была неуверенная. Я не отрывал глаз от ее ног в высоких черных замшевых ботинках. Но, подойдя к микрофону, Ольга вдруг обрела прежнюю осанку — прямизну плеч, гордый постав головы, знакомую манеру встряхивать падающей на лоб светлой — все еще не седой — прядью. Не помню, что говорила и читала Ольга, — к слову сказать, в тот день, разогретые приемом аудитории, многие писатели выступали хорошо, — но выступление Ольги было незабываемым, и то, что я не в силах восстановить его в памяти, ничуть тому не противоречит: незабываемым было потрясение.
Все пережившие блокаду — и те, кто сидел на эстраде, и те, кто был в зале, — на несколько минут помолодели, они вспомнили себя такими, какими были двадцать пять лет назад, опаленными войной и блокадой, но гордыми своей причастностью к историческому подвигу. Ольге аплодировали стоя, кричали «спасибо!».
Последняя встреча. Я опять в Ленинграде и опять — с делегацией москвичей. После памятного мне вечера я долго не виделся с Ольгой, хотя всегда знал о ней от общих друзей, чаще всего от Веры Казимировны Кетлинской. Вера Казимировна относилась к Ольге с трогательной заботливостью. Резкая и самолюбивая, она с поражавшей меня терпимостью сносила перепады в настроении Ольги и не позволяла с собою поссориться.
Приехав, я первым делом справился об Ольге. Мне сказали, что она тяжело больна, нигде не бывает и никого не пускает к себе; звонить ей бесполезно, к телефону подходит ее домоправительница, сама Ольга берет трубку редко. Я еще раздумывал, как быть, когда мне позвонил приехавший с той же делегацией Лев Ильич Левин: «Ольга хочет нас видеть…» И мы поехали в тот же день на набережную Черной речки, застроенную новыми домами, где лишь немногие жители знают точное место дуэли Пушкина.
Ольгу мы застали лежащей в постели; по-видимому, она была очень слаба, такой тихой и беспомощной я ее никогда не видел. Затем она оживилась, голос ее окреп, мы заговорили о литературе, вспомнили блокадные годы — перед нами была прежняя Ольга, ласковая и смешливая, с ясной памятью на