прописи с юмором: уважение к социалистической собственности было не единственной причиной, по которой нам хотелось, чтобы дом уцелел.
Ольга была общительна и гостеприимна. И в голодное время, и позже, когда пришел достаток, она любила угощать. В блокаду — при свете коптилки, а после войны, когда на Невском уже зажглись электрические фонари, — при свечах. Их таинственный свет нравился Ольге, он напоминал ей то прекрасное и трагическое время, когда она впервые ощутила свою покоряющую силу. Страшное время, но — «блажен, кто посетил сей мир в его минуты роковые…» — блокада на всю жизнь осталась для Ольги незаживающей раной и источником поэтического вдохновения.
На всю жизнь сохранила Ольга ощущение блокадного братства: люди, которых она узнала и полюбила в военные годы, навсегда становились для нее родными душами.
Застолье в доме на улице Рубинштейна никогда не было пустой болтовней, говорили о жизни и о литературе, бывало весело, и все-таки, вспоминая наши встречи, я не могу отделаться от укоров совести, не думать о том, как мы, друзья, нежно любившие Ольгу, мало ее берегли, как скоро мы привыкли к тому, что Оля — «свой парень», и забывали, что она все-таки женщина, притом многое пережившая, с незалеченными травмами, с необыкновенно тонкой, легко возбудимой нервной организацией, и не всегда понимали, что Ольга заметно отличается от нас, в большинстве своем здоровенных мужиков, своей незащищенностью. Ольга ни в чем не знала удержу и беречь себя не умела.
Ох, сколько раз я впоследствии убеждался, что талант — качество не только драгоценное, но и опасное для его обладателя!
О человеке такого яркого таланта, как Ольга Берггольц, всегда много говорят; обсуждали ее при жизни, вспоминают часто и теперь, когда ее уже нет среди нас. В этих разговорах Ольга представала в самых разных обличьях: то трогательно нежной, то до грубости резкой, радостно-доверчивой и угрюмо- замкнутой, расточительно-щедрой и неожиданно скуповатой, по-комсомольски простой в обращении и высокомерно-отчужденной. Во всех этих суждениях, если исключить откровенно недоброжелательные, есть то, что я назвал бы частной правдой.
Любой человек, а человек талантливый в особенности, в разные моменты своей жизни, с разными людьми проявляет себя различно. Одному приоткрывается одно, другому — нечто другое. Но для всестороннего понимания такого сложного характера, как Ольга Берггольц, надо помнить: даже недостатки его — естественное продолжение достоинств. Приступы бережливости — кратковременная оторопь, наступавшая после длительного периода, когда деньги тратились без счета; резкость и кажущееся высокомерие — защитная реакция на злоупотребление доверием, на бесцеремонность литературных и иных чиновников. Если же попытаться определить, что же было в этом привлекательном человеческом характере доминантой, определяющей чертой, то я не знаю лучшего определения, чем ее собственное:
У Ольги Берггольц был великий дар любви, и приведенная цитата лучше, чем я сумел бы это сделать, объясняет, какое широкое содержание она вкладывала в слово «любовь».
Ольге было свойственно самозабвенно отдаваться любовному чувству, но любовь была для нее понятием гораздо более всеобъемлющим, чем любовная страсть. Она любила детей и страдала оттого, что из-за перенесенной травмы материнство было для нее недоступно. Любила друзей, не просто приятельствовала, а любила — требовательно и самоотверженно. Даря друзьям свои книги, чаще всего писала на титуле: «с любовью», и это не было пустой фразой; она говорила другу: «Я тебя люблю» — с целомудрием четырехлетней девочки и при случае доказывала это делом. Она любила Анну Андреевну Ахматову и бросалась ей на помощь в самые критические моменты ее жизни; любила Александра Александровича Фадеева, — узнав о его смерти, выскочила из дому в одном платье, без билета приехала «стрелой» на похороны, обратно ее привезли простуженную, закутанную в шубу Софьи Касьяновны Вишневецкой, тоже друга блокадных лет. Она любила свой город, свою страну, и это не была абстрактная любовь, позволяющая оставаться равнодушной к частным судьбам.
Обостренная способность к сопереживанию — один из самых пленительных секретов ее творчества; яркое доказательство тому — изумительные стихотворные беседы с сестрой, с соседкой по дому. Не знаю, существовала ли на самом деле соседка по имени Дарья Власьевна, но женщины Ленинграда были для Ольги не безликой массой, а именно соседками, чьи заботы и горести она знала, как свои.
Эту ее способность к сопереживанию я особенно оценил во время нашего эпизодического сотрудничества. Зимой 1943 года мне была дана возможность написать пьесу для Театра Балтийского флота. В непривычно короткий срок пьеса была готова, не хватало только песни. В этом жанре Ольга никогда или почти никогда не работала, на флоте были свои поэты-песенники, и все-таки я обратился к Ольге. Ольга согласилась сразу. Но тут же ее обуяли сомнения:
— Ты думаешь, я могу?
— Уверен.
— Застольная песня? Это что же — за тех, кто в море?
— Приблизительно. Но это тост. А мне нужен призыв, страстная мольба… Притом женская…
— Ну, ну! Скажи еще что-нибудь…
— Это должно быть как заклинание. Где бы ты ни был, моряк, в этот час…
Ольга задумалась. И вдруг засмеялась:
— Где бы ты ни был, моряк, в этот час? Знаешь, это уже похоже на первую строчку. Ладно, попробую.
На следующий день при встрече я получил листок бумаги с написанными от руки словами будущей песни:
Помнится, я ничего не говорил Ольге о весне, но она знала: флот готовится к весенней кампании, премьера, вероятнее всего, состоится весной, и ее удивительная способность к сопереживанию подсказала ей строчку о пролетающей весне. Вероятно, Ольга была права, не включая в свои поэтические сборники эти искренние, но наспех рожденные строчки. Однако мне они дороги. Положенные на музыку, они неизменно