болезненная застенчивость, и я не знаю, о чем с ними говорить. С другой стороны, причина кроется в музыке: ведь я уже нашел свою страсть. Я оставляю сумку в камере хранения на вокзале и быстрым шагом направляюсь на Перси-стрит, радостно глотая морозный вечерний воздух и предвкушая что-то необыкновенное.
У дверей клуба выстроилась большая очередь, которая загибается за угол. Я становлюсь в ее конец и жду. Я — один из самых младших в этой толпе, но высокий рост позволяет мне не очень выделяться. В основном здесь стоят мальчики, одетые по большей части так же, как я, но есть и несколько пижонов, которые обзавелись меховыми пальто и красуются своими усами, как у Сапаты, и щегольскими ботинками. Все девочки в очереди выглядят одинаково — волосы, строго разделенные на прямой пробор, ровными прядями лежат поверх черных кожаных пальто. Тем не менее в очереди воцаряется атмосфера серьезности, как будто мы вот-вот станем свидетелями события, имеющего высокое культурное значение. Сегодня Хендрикс будет играть два отделения. Мне удается попасть на первое, и это везение, потому что второе заканчивается совсем поздно, и мне пришлось бы выдумывать подходящее объяснение для родителей. Мои родители понятия не имеют о том, где я, и у меня нет ни малейшего желания говорить им правду. Одно из преимуществ моего отдаления от них заключается в том, что они не требуют от меня каких-то специальных объяснений и в основном позволяют мне распоряжаться собой, как мне заблагорассудится. Клуб очень маленький, но мне удается отвоевать себе место на полпути между сценой и задней стенкой. Отсюда мне будет видно все. Группа, разумеется, опаздывает. Толпа терпеливо ждет. Говорят, «если ты помнишь шестидесятые, значит, тебя там не было».
Что ж, то же самое можно сказать и об этом выступлении. Впечатление от Джими Хендрикса — это подавляющий оглушающий напор звука, который попросту не поддается анализу. Думаю, я помню какие-то фрагменты «Hey Joe» и «Foxy Lady», но все событие осталось в памяти каким-то сгустком шума, захватывающей виртуозности, африканских волос, немыслимой одежды и башен, составленных из усилителей «Marshall». В этот день я впервые в жизни увидел чернокожего. Я помню, как Хендрикс грифом своей гитары пробил дыру в покрытом штукатуркой потолке над сценой, и все закончилось.
Этой ночью я лежал без сна в своей постели со звоном в ушах и ощущением, что мое мировоззрение изменилось.
Я посвящал школе достаточно времени и усилий, чтобы удержаться на плаву, но никак не больше. Все, чего мне по-настоящему хотелось, — это играть на гитаре и слушать музыкальные записи. Я до изнеможения слушал Дилана и запомнил многие из великих творений его лирического дара: от «The Lonesome Death of Hattie Carroll» до «Gates of Eden». В это же время я начал понимать и любить джаз.
В гимназии у меня завязалась дружба с несколькими старшими мальчиками, которые распознали во мне человека, всерьез одержимого музыкой. Один из них дал мне послушать два альбома Телониуса Монка: «Monk Live at Olympia in Paris» и «Monk Solo». Поначалу я был озадачен угловатой сложностью мелодий и необычайной насыщенностью аранжировки, но меня не покидало чувство, что в этой музыке есть нечто важное. Я упорно продирался сквозь нее подобно тому, как когда-то продирался сквозь бабушкины книги, или так же, как учился играть на гитаре, неумело, методом проб и ошибок, но с непоколебимой решимостью. У меня не было никакого интеллектуального подхода к музыке — только чистая, абсолютная увлеченность. Я приходил домой из школы, ставил на проигрыватель пластинку Монка, садился за домашнее задание и позволял музыке учить меня, проникать в меня, пока я бился над каким-нибудь трудным геометрическим доказательством. Впервые услышав Майлза Дэвиса и Джона Колтрейна, я осознал, что эти музыканты исследовали границы человеческого восприятия, как физики в звуковой лаборатории.
Не знаю, сумел бы я хоть немного понять подобную музыку, если бы с самого начала не слушал ее так много и упорно. Я не джазовый музыкант, но я вложил немало труда в то, чтобы научиться понимать джаз и найти общий язык с теми, кто его играет.
К 1967 году моим родителям удается скопить достаточно денег, чтобы купить половину дома на две семьи неподалеку от побережья, в Тайнмуте. Это всего в нескольких милях от Уоллсенда вниз по течению реки. После стольких лет конфликтов мои родители каким-то чудом продолжают совместную жизнь под одной крышей, сохраняя свой союз если не фактически, то хотя бы номинально. В такой семье, как наша, развод не может рассматриваться как выход из положения: он неприемлем ни в финансовом, ни в социальном отношении. Я рад, что такое глобальное потрясение, как развод, обходит нашу семью стороной, но временами, измученный постоянным эмоциональным напряжением, от которого сыплются искры и которое накапливается где-то под фундаментом нашего дома, я мечтаю, чтобы вся эта конструкция наконец взлетела на воздух, раз и навсегда.
Я слишком неловкий и нескладный, чтобы быть хорошим футболистом, но я могу быстро бегать. Ни в одной из школ, где я учился, никто и никогда не побеждал меня в забеге на сто ярдов. Я ширококостный и сильный благодаря необходимости с детских лет помогать отцу и возможности в неограниченных количествах пить бесплатное молоко.
Я устанавливаю рекорд школы в беге на сто ярдов и получаю право на участие в чемпионате графства Нортумберленд в Эшингтоне. Сейчас лето 1967 года, и мне шестнадцать лет. Это самый серьезный забег в моей жизни. Я хорошо помню тошноту, которая подступает в ожидании стартового выстрела, мучительную тишину в промежутках между командами: «На старт…» Мои колени напряжены, а ступни в шипованных ботинках готовы сорваться с места. «Внимание…» Проходит целая вечность, пока я поднимаю голову и, как в тоннель, смотрю вперед, туда, где виднеется финишная черта.
Этим вечером я возвращаюсь домой, светясь от гордости. Я выиграл забег с хорошим результатом и, торжествуя, спешу сообщить эту новость моему отцу, который в это время встает с дивана после своего дневного сна. «Очень хорошо, сынок» — вот все, что он говорит мне на это, и спокойно отправляется на кухню приготовить себе чашку чая. У меня сразу падает настроение, и я обижаюсь на отца. Он слишком погружен в свои собственные несчастья, чтобы по-настоящему разделить мой успех или почувствовать гордость за мою победу, в которой, может быть, есть и его заслуга. Его гордость за меня остается невысказанной, она заморожена его постоянной печалью. Я понимаю это сейчас, но тогда не понимал.
Карьера бегуна обрывается для меня этим же летом после того, как я проигрываю один из первых отборочных туров на участие в забеге национального уровня. Я разочаровываюсь в спорте, утешая себя только тем, что спринт не требует никакой стратегии, никакой тактической тренировки. Или ты родился с такой мускулатурой, которая позволяет тебе быть самым быстрым, или нет. Спортивные достижения требуют жесткости по отношению к себе, суровой решимости. А эта тошнота, которая рождается где-то в желудке и подступает к горлу, этот страх, что ты не покажешь нужного результата, что тебя победят, что ты провалишься!
Я начинаю убеждать себя, что больше не буду стремиться получить одобрение моего отца, и тем не менее значительная часть моей жизни представляет собой не более чем тщетную попытку заслужить одобрение, найти понимание. И сколько бы я всего этого ни получал, насыщение, вероятно, никогда не наступит.
Я презираю новый дом с его претензией на пригородную виллу, но все-таки при нем есть сад, который так нравится моему отцу, хотя ему и приходится вставать по утрам еще раньше и ехать в Уоллсенд, чтобы развозить там молоко. Он возводит в саду строение, которое называет оранжереей, однако на самом деле это невзрачная постройка из подсобных материалов, в которой проделаны окна. Здесь отец проводит почти все свободное время в компании пауков и унылых кактусов.
Мама по-прежнему уезжает по четвергам в неизвестное место, которое считается домом Нэнси, но никто не говорит об этом ни слова. Стены в новом доме слишком тонки, чтобы можно было повысить голос. Наша семья напоминает монахов, давших обет молчания. Для младших брата и сестры я не более чем один из родственников. Я знаю, что они так же, как и я, подавлены обстановкой в семье, но, когда я бываю дома, я все равно как будто отсутствую. Я нежно люблю их и думаю, что они любят меня, но я никогда не рискнул бы проявить к ним какой-либо интерес или проявить свои чувства. Должно быть, они считают меня холодным и безразличным, но я даже приблизительно не представляю, что они знают и чем с ними можно заниматься. У нас с братом общая спальня в задней части дома. Считается, что она — с видом на океан, но это означает только, что если взобраться на платяной шкаф и устремить взгляд поверх крыш, где-то вдали будет виден серый, запретный горизонт Северного моря. Я стараюсь как можно меньше бывать дома. Иногда я целыми днями брожу по побережью от Тайнмута до залива Уитли-Бей, следуя за приливами и