помогает только в комиксах. Затем за моей спиной раздается свист рассекаемого воздуха, за которым следует ощущение, похожее на удар сабли, обрушившийся поперек ягодиц. От дикой боли я рефлексивно выпрямляюсь, и у меня перехватывает дыхание.
— Наклоняйся.
Не может быть, чтобы он собирался ударить меня еще раз. Вж-ж-ж-и-х!
Второй удар обрушивается с точностью до миллиметра на то же самое место, куда пришелся первый. Готово.
— Наклоняйся.
Человек на распятии, которое висит у окна, отводит глаза от ужасного зрелища пытки; неужели это делается в его честь? Вж-ж-ж-и-х! Готово.
— Наклоняйся.
Если во всей этой процедуре и присутствует какой-то гомосексуальный подтекст, то я его абсолютно не ощущаю, и точно так же, полагаю, не ощущает его и мой добрый священник. Порка не более чем глупое, псевдопедагогическое, псевдорелигиозное средневековое насилие, бессмысленное и превращенное в своеобразный институт. Ж-ж-жах! Готово. Я клянусь, что после четырех таких ударов любой человек, каким бы несгибаемым он ни был, заплачет, причем не столько от боли, сколько от того фанатичного, кровавого, жестокого воодушевления, с которым они наносятся. По-моему, уже достаточно. Каким преступлением я заслужил это?
— Наклоняйся.
Нечего и говорить о том, что сама угроза в очередной раз стать жертвой этого варварского метода очень эффективно поддерживает в нас дух покладистости, непротивления и послушания. Этот метод прямо-таки зверски эффективен. Однако хотелось бы мне знать, кого из тех, кто в детстве перенес это мучительное унижение, оно наставило на тот путь, на который должно? Я подозреваю, что если из нас и получились ответственные законопослушные граждане, то произошло это не благодаря таким способам воспитания, а вопреки им. Последняя надежда на то, что я когда-либо стану послушным и безропотным последователем учения церкви, вылетела в окно кабинета отца Уолша в тот момент, когда заключительный удар палки переполнил мое сердце возмущением и обидой.
Я очень рад, что сегодня школа — во всех отношениях более счастливое место, чем раньше, и что уже много лет столь варварские методы там не используются. Однако, несмотря ни на что, в нашей гимназии было несколько прекрасных учителей, лучей света в гнетущей мрачной атмосфере, которая, как злой дух, распространялась по школьным коридорам. Это были люди, озаренные горячей страстью к знаниям, которые они передавали: для них стоять перед классом было таким же высоким призванием, как для священника — служение Богу, и гораздо больше, чем просто работа. Лучшими учителями были те, кто мог одной только своей энергией зарядить весь класс, это были те редкие, исключительные люди, которые разожгли во мне стойкий и всепоглощающий интерес к словам, книгам и тому, как устроен мир. Их энергия вдохновляла и заражала меня. Я хотел учиться, потому что учеба казалась приключением, как будто какой- то неизвестный и невыразимо таинственный континент ждал меня, как первооткрывателя. Мистер Макгаф — худощавый человек, сложением напоминающий гигантского комара. В нем больше 180 см роста, и кажется, что его огромная куполообразная голова как призрак проплывает отдельно от тела над низкорослой массой школьников, спешащих в классы по темным коридорам. В школе он известен под ироничным прозвищем Малыш, но никогда и ни у кого не хватило бы смелости или глупости так назвать его неподалеку от его ушей. Черная мантия просторными складками спадает поверх его серого костюма-тройки, точно подогнанного к угловатой конструкции его тела. Под мышкой у него всегда можно увидеть две-три книги, которые он прижимает к телу своей крючковатой длинной рукой. Если вы осмелитесь понаблюдать за ним, когда он проходит по школьным коридорам, то на лице его вы заметите неизменную маску недовольства в сочетании с выражением испепеляющего презрения. Его холодные, безжалостные глаза будто наблюдают за окружающим миром, вынося этому миру суровый приговор. Мне кажется, что с его олимпийской высоты мы все должны казаться ему пигмеями, интеллектуально и физически неполноценными карликами, среди которых он вынужден жить, как печальный Гулливер в стране лилипутов. Мистер Макгаф будет преподавать нам английскую литературу, с непреклонной аналитической точностью препарируя язык, как патологоанатом, рассекающий мертвое тело, с тем чтобы потом вновь собрать его и вдохнуть в него жизнь. Он обладает удивительной способностью передавать темные места из Чосера или Шекспира на кристально ясном современном английском. Он делает это холодно и сжато, но чудесным образом сохраняет таинственную силу оригинала. Нередко он, закатив глаза, останавливается на середине предложения, чтобы отыскать точное слово или фразу, способные своей внезапной вспышкой озарить мрачные покои, которыми он в шутку называет наши умы.
Поначалу испытав ужас перед этим странным, эксцентричным человеком, я постепенно начал наслаждаться учебой у него. Я чувствовал священный трепет перед его потрясающе строгой, аскетичной манерой владения языком, который в его устах превращался в грозное оружие.
У меня не вызывает сомнений, что в жизни этого человека есть какая-то скрытая печаль; заметно, что он не общается почти ни с кем из учителей нашей гимназии. Из школьных слухов я узнаю, что у него нет ни жены, ни детей и что он живет вдвоем со своим старым отцом. Это очень необычный образ жизни для человека за пятьдесят, и в более раскованные времена подобная ситуация могла бы вызвать вопросы о сексуальной ориентации и психическом здоровье нашего учителя. К счастью, мы еще слишком невинны для любопытства такого рода, и хотя меня интригует и завораживает одиночество этого человека, я не испытываю желания что-либо о нем разузнавать. Через много лет я узнаю, что однажды вечером, вернувшись домой, он нашел своего отца мертвым и полуобгоревшим, потому что тот потерял сознание и упал в камин. В моей памяти так и осталась эта ужасная картина, странным образом соединенная с книжными драмами и трагедиями, сквозь которые он провел нас, как мифический перевозчик, переправляющий души через подземную реку.
В отличие от других учителей он совсем не занимается и не интересуется нашим воспитанием — ему просто незачем в это вникать. Такое впечатление, что для него существует только мир слов. Он проведет нас по бесплодным ландшафтам «Пустоши» Элиота, «Чистилища» Данте, через адское пламя «Портрета художника в юности» Джойса. Он откроет нам человеческие трагедии в драмах Шекспира и милые недостатки героев «Кентерберийских рассказов» Чосера. Он разъяснит нам иносказания в «Танце» Серджента Масгрейва и мизантропических «Путешествиях Гулливера» Свифта. Он научит нас распутывать сложные интриги в «Томе Джонсе» Филдинга и воспринимать тонкую эстетику и чувствительность Э.-М. Форстера.
Эти путешествия и открытия увлекут меня настолько, что я продолжу поглощать книгу за книгой еще долго после того, как от меня перестанут требовать это в школе. У нас дома нет ни одной книги, кроме Библии и нескольких равных ей по непонятности учебников по инженерному делу, оставшихся со времен отцовской учебы. Но вскоре книги станут моей всепоглощающей страстью: своими пыльными, неподвижными телами они начнут заполнять комнату за комнатой. Подобно моей бабушке, я никогда не буду способен выбросить какую бы то ни было книгу; и целые архивы потрепанных учебников, оставшихся от школы или колледжа, будут годами, как охотничьи трофеи, храниться на самодельных полках в моей комнате. Сидеть в комнате, полной книг, и вспоминать истории, которые они когда-то тебе рассказали, и точно знать, где каждая из них расположена, и что происходило в твоей жизни, и где ты сам находился, когда впервые читал ее, — вот тонкое, изысканное наслаждение для знающего в этом толк, и этим наслаждением, которое я испытываю всю свою жизнь, я обязан мистеру Макгафу и таким, как он.
С первых школьных дней я не испытывал никакого влечения к математике. Числа являли собой холодные безжалостные абстракции, чьим единственным очевидным назначением было мучить несчастные, беспомощные души, подобные моей, своими непонятными фокусами и бесцельным сложением, вычитанием, умножением, делением и возведением в степень. Я испытывал перед ними безотчетный страх — так дикие животные интуитивно избегают силков и капканов. Никому за все время моего обучения в школе так и не удалось продемонстрировать мне красоту уравнения или изящество теоремы, никому так и не пришло в голову указать мне на явную параллель между числами и музыкой, которой я был так страстно увлечен. К счастью, гимназические экзамены были ориентированы скорее на общий уровень интеллектуального развития, нежели на знание математики, поэтому мне удавалось переходить из класса в класс с ощущением какого-то подспудного ужаса перед каждым новым математическим инструментом, изобретенным, казалось,