Я нокаутирован. Эта женщина видит меня насквозь.
На площадке второго этажа стоит Галя. На ней зеленая ситцевая кофточка в белую горошинку и зеленая юбочка, облегающая тронутые весенним загаром ножки. Поскольку я нахожусь внизу, а она наверху, эти ножки я вижу больше, чем обычно, под госпитальным халатом. Вот почему невольно вперяю глаза в лестницу без особого на то желания и медленно поднимаюсь наверх. Галя чем-то напоминает молодую елочку, какие растут у нас на лесных опушках, вблизи озер и лесных речек. Они так хороши, что даже перед новогодними праздниками я обходил их стороной, чтобы ненароком не тронуть одну из них.
…Вот такой и осталась она в моей памяти. Когда провожала в запасной танковый полк, куда меня направило начальство Свердловского пересыльного пункта, я попросил ее подарить мне на память фотокарточку.
Галя отрицательно покачала головой и сказала:
— Не надо, Сережа. Ты храни меня в памяти живой, такой, какая я есть. Хорошо? А теперь дай я тебя поцелую и знай: я жду только тебя. Выживи, Сережа. Пожалуйста, останься живым.
Не стесняясь присутствия Марии Николаевны, она обняла меня, поцеловала робким, быстрым поцелуем и сказала:
— Вместо фотокарточки возьми вот его. — Галя достала из кармана черного плюшевого медвежонка, величиной с большой палец. — Он всегда мне приносил счастье. Теперь пусть приносит тебе.
Мария Николаевна, целуя меня, успела шепнуть: «Если Галка тебя полюбила, то это уже серьезно. Я мать, я знаю ее характер».
Быстро пролетает месяц учебы на пулеметчика танка Т-34, и вот я уже в составе маршевой роты еду снова на фронт.
В последнем письме в госпиталь Тимофей писал, что их перемещают южнее, в центральную полосу, под город (опять зачеркнуто цензурой), где теплее и обычно бывает много яблок.
С Полиной они переписываются регулярно. До дня моего отъезда из госпиталя она передавала приветы от Тятькина. Что еще писал ей Тимофей — не знаю. Только бы не объяснялся в любви «высоким штилем», как герой кинолент, которые он крутил на своей Псковщине. Говорил бы правду. Ведь он честный человек, Тятькин.
С этим согласна и Полина. Перед моим отъездом она просидела на КПП весь вечер и взяла с меня слово регулярно писать ей. Хоть по две строчки, но писать. Не терять друг друга, что бы ни случилось.
Стоим на станции Пенза-товарная. Я — часовой в эшелоне. Нахожусь на платформе у танка, затянутого в брезент. Со мной только автомат да Галкин медвежонок в кармане.
Куда нас везут? Об этом никто в эшелоне не знает. Даже его начальник, незнакомый нам майор- танкист с обожженным лицом и орденом Красного Знамени на суконной гимнастерке.
Весь эшелон — танки. Новенькие тридцатьчетверки, полученные нами на Урале. В трех первых вагонах-«телятниках» — их экипажи. Там, в одном из них, на дощатых нарах, рядом с люком — мое место, занимаемое сейчас вещмешком.
Мимо эшелона идет босоногая девчушка лет десяти двенадцати, одетая, несмотря на теплынь, в рваную овчинную шубейку.
Она предлагает мне купить стакан подсолнечных семечек. Мысль хорошая, время можно скоротать, но стакан стоит двадцать пять рублей, а у меня таких денег нет. Девчушка предлагает обменять семечки на хлеб, но хлеба у меня нет и подавно.
— Проходи, проходи! — говорю ей строгим голосом, чтобы прервать унизительный для меня торг. — С часовым разговаривать не полагается.
Но она не уходит. Наоборот, становится черными, в цыпках, ножонками на теплые рельсы и показывает мне язык. Дескать, видала она такого грозного! Сколько тут вашего брата каждый день едет.
— Слышь, коза, — говорю ей уже миролюбивым тоном, — а отец твой где?
— На войне, чай, — бойко отвечает босоногая. — И братка там, и сестра.
Она щурит один глаз, прикладывает ко лбу ладошку козырьком, подходит ближе, говорит:
— Может, у тебя денег нет? Так я тебе семечек и так дам. Хошь?
— Спасибо, не хочу. Отойди, пожалуйста, а то ведь командир меня заругает. Нельзя около эшелона ходить посторонним.
— А я не посторонняя. Мамка у меня стрелочником здесь.
— Все равно иди. Нельзя. Тебя как звать-то?
— Настёнка. А тебя?
— Сергей. Иди, Настёнка, иди.
Она уходит. Красные, круглые, в черных трещинах пяточки быстро перебирают бурые от смолы шпалы, залитые всеми отбросами войны.
Эшелон трогается. Лязгают буферами платформы, вздрагивают на них танки, прихваченные проволокой к крепежным крюкам.
Наверное, сейчас я где-то посередине между Галей и Полиной с одной стороны, Тятькиным и Вдовиным — с другой. Где-то сейчас Галямыч? Когда я смогу получить письмо от Гали?
Сначала нужно приехать на место, влиться в какую-то часть, сообщить Гале свою полевую почту и только тогда ждать ответ.
И от мамы — тоже. Если искренне, то к маме и сестрам я отношусь по-свински. Пишу редко, думаю — тоже. Наверное, помешался на Гале.
Мама, мама, пожалуйста, не обижайся на меня. Тебя я все равно буду любить больше всех. Даже больше Гали. Но это — между нами.
Эшелон ускоряет ход. Танк качается все сильнее, его острое стальное крыло давит мне в бок, но положение менять не хочется. Ведь для этого нужно встать и переменить место.
Тятькин, Вдовин где вы? «Отделения живут недолго», — это ты правильно сказал, Тимофей. «Вам нужно дойти только до второй траншеи», — это говорил старший лейтенант Фадеев.
Он дошел до нее вместе с нами и погиб. Какими они бывают трудными эти семьсот метров земной коры, земной суши, земной мантии, — как там еще! Неужели они всегда будут такими?
Говорят, чудес на свете не бывает. А может, все-таки бывают чудеса, а? Если бывают, я встречу Тятькина, если встречу — буду жив, потому что Тимофей, по его словам, не может быть убитым на войне. Раз буду жив, то выживу. Этого очень хотела Галя. И я тоже.
Часть вторая
ПУЛЕМЕТЧИКИ
В ночь на 12 июля
Старшина Лобанок любил строевую подготовку. Войну он встретил на сверхсрочной, старшиной полковой школы где-то под Гродно, и даже на фронте не забывал о бравой выправке своих подчиненных, хотя сам и не был заправским строевиком. Низкорослый и худой, с угловатыми, вздернутыми кверху плечами, он наверняка выглядел не лучшим образом, «рубя» маленькими тонкими ножками, обутыми в старые-престарые «кирзухи».