Соседки по палате осуждающе смотрят на меня: «Дурак ты, дурак — читаю в их глазах, — остолоп несчастный! Взял да все и вывалил на бедного человека».
Рука Полины по-прежнему лежит на моей. Осторожно беру ее другой рукой, чтобы передвинуть на одеяло, но Полина говорит, заглушая рыданья.
— Погоди, Сережа. Не уходи. Это пройдет. Ты ни в чем не виноват.
Лицо ее все так же закрыто полотенцем. Я смотрю на ее ставшую очень худенькой (а может, она такая и была, просто я всегда видел Полину в полушубке) фигурку, прослеживаю взглядом от груди до ног и с ужасом замечаю, что под одеялом одна ступня не угадывается, что одна нога как бы короче другой. Неужели у нее отняли ногу?
Полина вытирает заплаканное лицо, некоторое время молча смотрит на меня, потом говорит:
— Расскажи, как ранило тебя?
— Лучше после.
— Ну, после так после. Ты давно здесь?
Чтобы как-то развеселить Полину, рассказываю о госпитальном житье-бытье, об операциях, новостях в палате, о Гале.
— Ага, значит, и Галя уже есть? — деланно улыбается Полина, как бы извиняясь за свои слезы.
— Да, это просто так…
— Конечно. Все вы такие! То вздыхал, глядя на меня, а теперь…
— Полина!
— Да я шучу, Сереженька. Шучу, родной.
Она тяжело вздыхает, смотрит в потолок, по-прежнему держа мою руку в своей.
— Ты у нас, Сережа, всегда сладкоежкой был. Угощу-ка я тебя мармеладом. Шефы принесли.
Держу в руках кулек, в котором лежит пять-шесть мармеладин зеленоватого цвета. Беру одну, ем, не спуская глаз с Полины. Надо бы спросить о ее здоровье, ранении, но боюсь. Ясно, что одной ступни у нее нет, что эта девушка, такая красивая, стала калекой в свои двадцать лет.
— А у меня миной оторвало половину левой ступни — тихо, как бы о пустяке, говорит Полина, глядя в потолок.
— Сначала хотели отнять всю ступню, но в полевом госпитале оказался какой-то знаменитый хирург. Он сказал: не надо. И сделал операцию сам. Наверное, я смогу ходить без костыля.
Я держу в руках кулек, не зная, что сказать. Плакать — вот чего мне хочется после слов Полины. Тупая боль сжимает мне сердце, но я креплюсь. Еще чего не хватало — рассопливиться.
— Чего ты? Ешь, ешь мармелад, — говорит Полина. — Скоро ты, Сережа, поправишься и опять поедешь на фронт. Хочешь на фронт?
— Угу.
— И я. Опять бы в свою роту. А здесь — кому я нужна? Ни угла, ни двора. Ни родных, ни знакомых. Ну, да ладно, все образуется.
— Полина.
— Что, Сережа?
— Хочешь, я принесу тебе письмо Тимофея?
— Потом, Сережа, потом. Рассказывай еще.
А что рассказывать? Про бой в траншее, про то, как я заколол немца, как шли в атаку наши танки? Не интересно ей это. Опять плакать будет.
— Сережа.
— А?
— Иди, пожалуйста, к себе. Я постараюсь уснуть. А после обеда придешь. Хорошо?
После обеда я приношу Полине письмо Тятькина. Она читает его долго. Откладывает и снова начинает читать. Потом, все так же глядя в какую-то одну точку на потолке, говорит:
— Кому я, калека, нужна? Горячится Тимофей. Он всегда был горячим по натуре.
— А ты знаешь, что он сирота, детдомовец?
— Знаю, — со вздохом, как-то равнодушно отвечает Полина.
— Тимофей в таких вещах трепаться не станет. Он действительно будет искать тебя, пока не найдет. Напиши ему, Полина. Обязательно.
Она отрицательно качает головой.
— Тогда напишу я, что ты здесь.
— Ты не сделаешь этого. Не надо…
— Надо! Почему ты думаешь только о себе? Человеку всегда нужно, чтобы у него кто-то был. У Тимофея нет никого, кроме тебя. Про твое ранение он знает. Кстати, он думает, что у тебя миной оторвало обе ноги. Такой слух в роте прошел. Понимаешь, какое это будет для него счастье, твое письмо?
— Может быть.
— Так напиши. Я не знаю, как там у вас потом сложится, а сегодня ты для Тимофея — все. Понимаешь?
— Понимаю.
— Ну так вот, если ты ему не напишешь, за это возьмусь я. Было бы подлостью с моей стороны по отношению к Тимофею знать, что ты лежишь в соседней палате, и не сообщить ему об этом. Подлостью, понимаешь?
— Хорошо, я подумаю, Сережа. Только ты не горячись. Не забывай, что ты ведь тоже раненый. А письмо Тимофея ты мне оставь, — после некоторого раздумья говорит Полина.
— Бери.
— Сережа, ты помнишь название деревни, вблизи которой похоронили Петю?
— Кажется, Гнилицы.
— Верно, Гнилицы. Надо узнать район…
— Где его узнаешь! Хотя вот что: Галина мама работает библиотекарем. Может она в каких-нибудь справочниках найдет?
— Может. Конечно, может. Ты попроси Галю.
— Угу. Полина…
— Что?
Я не знаю, как задать этот вопрос. А спросить ее мне обязательно нужно, раз она вспомнила Петра. А, была не была!
— Слушай, а Петр тебе мужем был?
Щеки Полины внезапно порозовели, она отвернула голову к стене.
— Ты обиделась?
— Нет, Сережа. Не обиделась. Я бы гордилась этим. Мы не были мужем и женой. Собирались стать ими после войны. Петя был необыкновенно чутким человеком. Добрым, тактичным. А это, Сережа, высоко ценится в мужчинах.
В следующее воскресенье мы идем к Полине вместе с Галей. Никогда не думал, что вот так с первого взгляда девушки могут понравиться друг другу. У Полины оказались сладости, припасенные для Гали, девушки из палаты где-то достали чайник, и вскоре обе, сидя на койке, пили чай из тяжелых глиняных кружек, в которых обычно разносят настой хвои.
Я чувствую себя едва ли не лишним. В самом деле, о чем Полине говорить со мной? Разве что о боях, о житье-бытье во втором эшелоне? А для них сразу же нашлось столько общих тем, что я только диву даюсь.
Не знаю, что там такое сказала ей Галя, только вижу, как Полина приподнимает на ногах одеяло и показывает половину ступни, затянутую бинтами. Другая нога тоже в бинтах, но Полина свободно, без видимой боли двигает маленькими розовыми пальчиками.
— Понимаешь, я на мину наступила. Маленькая такая, противопехотная. В снегу ее не видно. И вдруг — взрыв!
Галя кивает головой, дескать, понимаю, а глаза ее уже набухли слезами.
— Думала, хуже будет, — успокаивает ее Полина. — А это — ничего. Правда, с палочкой пока