он вытащил из-за пазухи живого кролика.
Дядя Данила растерянно глядел то на артиста, то на нас, машинально ощупывая кургузой ладонью то место под полой халата, откуда извлекли сероухого зверька.
…Наконец-то снимают гипс: Лидия Николаевна сказала, что мне приложат к ступням какие-то «лангетки», и я смогу понемногу ходить на костылях.
Никогда не думал, что такая болезненная штука — снятие гипса.
Но все позади. Мне приносят костыли, поднимаюсь сам с койки, беру под мышки неуклюжие деревянные ходули и, поддерживаемый дядей Данилой и Ларисой, делаю первый шаг. Если бы не они — лежать бы мне на полу — так кружится голова.
Сначала, несколько привыкнув, хожу по палате, присаживаясь на койки соседей. Они все радуются за меня и, конечно, завидуют. Кроме Краскина, конечно. Краскин, раненный в обе ноги, волосатый, желчный сапер недоволен всем и вечно брюзжит. Даже на дядю Данилу за то, что от него пахнет табаком.
До воскресенья остается еще три дня. За это время мне хочется научиться ходить так, чтобы самому встретить Галю у лестницы и тем самым сделать ей сюрприз.
Представляю, как она обрадуется! Странно, но я как-то уже не мыслю себя без Гали. Может, оттого, что триста граммов ее крови теперь бегают во мне?
Как я и ожидал, Галя изумленно поглядела на меня, когда я встретил ее у входа в коридор нашего этажа, потом медленно пошла рядом, не сводя с меня восхищенного, сияющего взгляда. Она, оказывается, почти одного роста со мной. Но самое главное, чего я не ожидал, так это того, что очень скоро она в коридоре (при всех!) обняла меня и расплакалась. Уж эти мне женщины!
Идем (да, идем!) по направлению к палате. Галя страхует меня, поддерживая за талию.
Чертов халат, я почти не чувствую тепла ее руки, а как бы мне хотелось этого!
Украдкой гляжу на ее лицо: бледное, с синевой под глазами. Ведь опять работала в ночную смену, штамповала свои «детальки». Потом прибежала домой, умылась — и ко мне.
Люди, чем я заслужил ее такое отношение ко мне, чем? Что я сделал такого, чтобы она, такая красивая, культурная, знающая буквально все, полюбила (а я уверен, что полюбила) меня, неотесанного, деревенского? Нет, не думаю, что тут просто чувство жалости к молоденькому солдатику, к раненому, чувство гражданской признательности, что ли? Нет, нет, тут не то! Я уверен, что Галя любит меня. А вот за что, хоть казните — не знаю.
Мне очень хочется поцеловать Галю. Ну, попробовать поцеловать. Быть может, она, несмотря на свою гордость, и позволит, но я стесняюсь. Я никогда не целовался с девчонками. И вообще, я в этих делах редкий лопух, как сказал бы Тятькин.
Гале сегодня опять заступать в ночную, и она торопится домой, оставив мне баночку моченой брусники.
Ну что мне с ней делать? Всегда приносит чего-нибудь. А ведь это «чего-нибудь» куплено на базаре. У них с матерью ничего нет. У Гали нет, например, даже варежек. Когда она приходила в госпиталь зимой, руки у нее всегда были холодными и красными.
Я провожаю ее опять до двери на лестницу, она пожимает мне руку выше локтя. С минуту смотрит в глаза ласково и нежно, потом поправляет на себе госпитальный халат и уходит.
В нашем коридоре первая палата слева, где еще сохранилась табличка с надписью «учительская» — женская, или «девичья», как ее называют. Ходячие ранбольные часто собираются напротив дверей этой палаты и флиртуют с девчонками своего «ранга», то есть ходячими.
Девчонки остаются девчонками. Даже в госпиталях. Они выходят в коридор в грубошерстных нескладных костюмах-пижамах, но причесанные, «настоянные» на бигудях, с подкрашенными губами.
Бедные! Давно ли вас, окровавленных, грязных, истерзанных взрывчаткой и порохом, вывозили из боя расхлястанные ЗИЛы и полуторки, давно ли врачи в бурых от крови халатах боролись за вашу жизнь? Совсем недавно. Но вот минуло самое страшное, и могучее женское начало берет верх над горем, над бедами, великий инстинкт женщины напоминает вам, кто вы есть…
Впрочем, такой же инстинкт, но уже противоположного пола, напоминает и мне, кто я.
Так вот однажды после такого напоминания я тоже вышел в коридор, гремя своими «деревянными ногами», уселся напротив двери в «девичью» и включился в разговор о фронтовых делах, особенно о буднях на передовой. Едва я начал рассказывать о том, как впервые в жизни ел жареную конину, из девичьей послышалось:
— Сережа Кочерин, ты?
Голос Полины! Я узнал бы его среди сотен других.
Ведь только этим, а не каким другим, были сказаны слова: «Спи, Сережа, спи, дорогой. Завтра твое первое наступление».
— Я, я это, Полина!
Вскакиваю со стула, зажимаю под мышками костыли и бегу (да, бегу) в «девичью».
Полина сидит на койке. Глаза ее широко раскрыты, волосы, успевшие отрасти, разметаны по плечам, руки протянуты ко мне.
— Сережа, милый мальчик! — Полина плачет. Плачет от радости, счастливая и сияющая.
Я плюхаюсь рядом с ней на койку, не думая, что со мной происходит, что подумают окружающие. Полина обнимает меня, покрывает поцелуями мое израненное лицо, голову.
Я тычусь, как теленок, лицом в ее грудь под солдатской рубашкой с тесемками, растерянный, внезапно обессилевший, кажущийся себе жалким и беспомощным.
Да поймите же и меня! Ведь никогда прежде ни одна девушка не только не целовала, но даже не обнимала меня.
Но вот Полина успокаивается. И тут мы замечаем оба, что на нас смотрят десятка два глаз — и удивленных, и мокрых.
— Сереженька, как же ты? Давно здесь? — Полина держит в ладонях мою голову, по-матерински оглядывает меня с макушки до гипсовых «лангеток» на ногах.
Не отвечая, гляжу на нее. В голове какой-то сумбур, тарабарщина какая-то. Одно ясно: это Полина. Она жива, она рядом, и держит мою голову в своих ладонях. Ну, отпусти же, Полина, ведь люди смотрят!
Теперь на Полину смотрю я, откинувшись к спинке кровати. Честное слово, она стала еще красивее. Какие у нее правильные черты лица! Завязки солдатской рубашки (чудно, как распашонки!) развязались, обнажив невероятной белизны грудь.
Полина замечает мой неосторожный взгляд, торопливо, заученными движениями завязывает тесемки.
— Ну, рассказывай, — говорит она.
— Рассказывай первая ты.
— Тебя когда ранило?
— Перед второй траншеей.
— Меня после взятия первой. На мину наступила. Ты, Сережа, дольше меня был в роте, рассказывай ты.
Что рассказывать? Обо всем, что видел сам, о чем узнал из письма Тятькина? Щадить ее или нет? Если щадить, то, значит, обманывать Полину, отличного товарища, комсорга роты, так и не успевшего провести с нами ни одного собрания.
— Ты что молчишь, говори. — Полина дергает меня за рукав халата. — Все самое страшное, Сережа, я уже пережила. Даже смерть мамы и Пети.
Я стягиваю полы халата, прячу под ними кальсоны из грубого в «елочку» полотна.
— Убило Ивана Николаевича (в темно-карих глазах Полины вспыхивает боль), потом еще старшего лейтенанта Фадеева, Чапигу. У Галямова руку оторвало. В отделении остались Тятькин да Вдовин. Тятькин тебя ищет… Все.
Полина срывает со спинки кровати полотенце, падает навзничь, накрывает им лицо и заходится в рыдании.