может украсить театр; в ней столько мужицкого, добавил он, что только самые примитивные вкусы могла бы такая музыка удовлетворить.

Направник находился в нерешительности. Как честный музыкант, он не мог не признать достоинств прослушанного произведения; как человек определенных вкусов и взглядов, он не мог принять большую часть того, что автор сделал. Художник боролся в нем с исполнителем воли начальства.

Пришла его очередь высказать свое мнение. Он предостерегающе покосился на артистов, с трудом сдерживавших свое недовольство:

– Насчет мужицкой оперы не могу с вами согласиться, господа. Мужицкой называли и «Жизнь за царя» Глинки, идущую на императорской сцене вот уже много лет.

– Но там идея патриотическая, Эдуард Францевич! – возразил Бец.

Старик Осип Петров вздохнул и опустил голову.

– Не могу согласиться также с тем, – продолжал Направник, – что члены комитета осуждают необразованность автора. При многих неуклюжих оборотах, я вижу тут свои красоты. Правда, опера господина Мусоргского не может рассматриваться как цельное сочинение: она написана неровно, в ней наряду со сценами сильными есть места пустые. Я согласен только с одним: по характеру своему она не соответствует традициям Мариинского театра. Кроме того, для певцов чисто вокального материала мало, хотя материал для игры есть… Итак, – закончил он, опять покосившись в сторону артистов, – я принужден, хотя и с оговорками, присоединиться к мнению других членов комитета.

– Вернуть партитуру автору и скорее забыть о ней! – с торжеством произнес Ферреро.

Направник недовольно на него посмотрел. Он хотел остаться на позиции человека, справедливого даже в отказе. Кроме того, он заметил, какое впечатление произвел отказ этот на певцов.

Не успели закрыть заседание, как артисты обступили его.

– Эдуард Францевич, как же так? – заговорила Платонова. – Как же вы могли сказать, что тут нечего петь? Я свою партию пела бы с наслаждением.

– Партия Марины еще туда-сюда, а Пимену что делать? Даже арии нет – один сплошной речитатив.

– С великой радостью спел бы, Эдуард Францевич! – заявил Осип Петров.

Направник хмуро возражал, без жара. Он не вполне был уверен в своей правоте, но при этом трезво сознавал, что менять принятое решение невозможно.

– У каждого исполнителя, господа, может быть свое мнение. Я свое высказал, ваше право – со мной не согласиться.

– Как же можно такую оперу не пропустить? – возразили несколько человек сразу.

Он молча пожал плечами и, попросив их посторониться, вышел. Другие члены комитета покинули зал еще раньше, не желая объясняться с артистами.

Певцы, возбужденные, долго еще обсуждали решение комитета.

– Вот, Геннадий Петрович, – сказал Петров, подходя к Кондратьеву, – вот они, наши нравы! «Аммалат- Бека» афанасьевского ставить можно, а «Бориса» нельзя! Мерзость и стыд! Не театральный это комитет, а водевильный!

– Что поделаешь, Осип Афанасьевич, такие порядки… – только и смог возразить Кондратьев.

Артисты расходились неохотно. Долго еще в коридоре, у выхода и на улице продолжалось возбужденное обсуждение того, свидетелями чему они были.

XII

Труппа Мариинского театра гудела: говорили о пристрастии в оценках, о невежестве комитета. Все требовали, чтобы «Борис Годунов» был поставлен. Отвергнутый и заклейменный, он не только не проиграл в общественном мнении, а, наоборот, сильно поднялся.

Направник оставался глухим ко всему. Он делал вид, будто толки эти до него не доходят. Но какое-то беспокойство мучило и его.

Однажды к нему подошел режиссер Кондратьев.

– Эдуард Францевич, я решил в свой бенефис поставить сцены из «Бориса», – решительно заявил он. – Помогите мне в этом, ваша поддержка нужна.

– Как же можно? – Направник вскинул плечи и резко выдвинул вперед острый свой подбородок. – Опера не идет, комитет отверг ее – как же тут ставить?

– В свой бенефис я имею право выбора. Позвольте мне это право использовать. Поможете, Эдуард Францевич?

– Какая же тут может быть помощь? – недоумевая, спросил он.

– Певцы готовы на всё, только согласитесь пройти с ними сцены!

Направник покачал головой, потом молча вытащил книжечку, в которой записывал все числа занятий. Он перелистывал ее, всматриваясь в мелко исписанные страницы.

– Мой бенефис в феврале.

– Не могу, у меня все занято.

– Работы не так много, Эдуард Францевич. Опытнейшие певцы будут участвовать: Петров, Леонова, Платонова, Сарриоти…

– Нет, не могу, – повторил Направник, опять покачав головой. – И к чему такое невыгодное сочинение брать? Лучших разве нет?

– Артисты будут репетировать в неурочное время, в любые часы, только бы вы дали согласие.

Направник поправил очки, пожевал недовольно губами, снова полистал свою книжечку. Не хотелось ни ссориться с режиссером, ни восстанавливать против себя певцов. Но и приниматься за такое рискованное дело не хотелось тоже.

– Уж если им так вздумалось, пускай учат сами. Когда приготовят, посмотрю, что из этого вышло. Но должен предупредить вас: самое большее, что я мог бы предоставить, это две репетиции.

Таким образом, нехотя, он все же согласие дал.

Когда Кондратьев сообщил певцам, они тут же отобрали сцены – в корчме и две польские: в комнате у Марины и у фонтана; тут же распределили роли: Петров – Варлаам, Леонова – хозяйка корчмы, Платонова – Марина, Комиссаржевский – Самозванец. Кроме «Бориса Годунова», Кондратьев взял для своего бенефиса картины из «Лоэнгрина» и «Фрейшюца», но они шли как бы для заполнения программы. Все понимали, что гвоздем вечера будет «Борис Годунов».

Артисты сознавали свою ответственность перед русским искусством: если после стольких мытарств «Борис» провалится, ему долго потом не увидеть сцены.

Леонова и Петров рассказывали Мусоргскому, что происходит в театре. Он делал вид, будто относится ко всему философски, но в глазах его нетрудно было прочитать напряженное ожидание и душевную муку. Каждый раз, когда заходила речь о «Борисе», он волновался ужасно.

Как-то вечером Мусоргский забрел к Стасову размягченный и добрый. Желая скрыть от хозяина дома, что по дороге он заглянул в трактир и немного для храбрости выпил, Мусоргский уселся в темном углу.

Стасов шагал, как обычно, по комнате, размышлял вслух о том, как отнесется к «Борису» публика. Чем больше Мусоргский слушал, тем теплее становилось у него на душе, тем смелее он смотрел на завтрашний день. Бывали такие часы, когда после безнадежности и тоски приходила снова уверенность.

– Мне суд не страшен, Владимир Васильевич, – сказал он. – Я в музыкальную даль смотрю бодро. Вот говорят, будто я попрал все законы, а я говорю себе: «То ли еще будет!» Сюжетец, который вы мне подкинули, зреет. Кое-что пишется…

Он решил, что сказал слишком много, и остановился.

От Стасова Мусоргский направился к Опочининой. Ему нужна была поддержка. Делая вид, будто он без колебаний примет все, что с ним ни случится, он чувствовал себя после месяцев напряженного ожидания измученным и почти больным.

Опочининой дома не оказалось. Мусоргский сиротливо постоял в столовой, побродил по комнатам, которые еще недавно были родным его домом, подержал в руках фарфоровую собачку, которую любила Надежда Петровна, и побрел дальше.

Так нужно было ему чье-либо общество, что, не придумав ничего лучшего, он направился к Кюи. В последнее время отношения между ними стали более натянутыми и холодными, и виделись они теперь редко.

Кюи, установивший для себя твердый распорядок жизни, успевавший и романсы писать, и

Вы читаете Мусоргский
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату