Так они и жили. Один писал по утрам, а потом отправлялся на службу; другой под игру соседа наинструментовывал то, что набралось за вчерашний день, а когда комната оставалась за ним, принимался сочинять дальше.

Иногда врывался утром Стасов, нарушая весь распорядок их дня. Пальто и шляпу он кидал куда придется и просил хозяйку поскорее раздуть самовар. Пока Модест и Николай одевались и умывались, Стасов проигрывал то, что стояло на пюпитре. Чье это, он узнавал безошибочно по почерку; кроме того, и у Мусоргского и у Римского-Корсакова был свой стиль, который можно было узнать по нескольким тактам.

В эту келью композиторов он являлся как вестник внешнего мира. Он давал обоим знать, что их опер все ждут и что надо выходить поскорее на большую дорогу.

– Знаете, Мусорянин, – сказал он как-то, – у меня для вас богатейшая есть идея. Сюжет из семнадцатого века, петровские времена: раскольники, стрельцы и Петрово войско. Вас на бунт тянет – там такой бунт можно будет учинить, что куда там «Борис»!

Мусоргский жадно слушал. Даже у Римского-Корсакова заблестели глаза, когда впервые в их комнате возник еще смутный, но невероятно заманчивый замысел «Хованщины».

– Да надо же мне с «Борисом» разделаться, а то будет как с «Саламбо» и «Женитьбой»: одно брошу, начну другое, а толку не получится.

– Нет, «Бориса» дописывайте всенепременно, тут никто вам потачки не даст.

Римский-Корсаков собрался уже на занятия и Стасов взялся за шляпу, чтобы идти в библиотеку, а Мусоргский заговорил опять о «Хованщине»:

– Очень вы меня зацепили ею, Бах! Даже зуд во всем теле чувствую… Ну ладно, кончим с «Борисом», тогда грянем такое… Бахинька, милый, вы мне материалы готовьте тем временем – истории и историйки, все, что к сему делу могло бы подойти.

– Ага, теперь уже не Никольский вас натолкнул, а я! Так и запомните.

– Всю жизнь будем помнить ваши заботы, и всю жизнь будем отбивать вам земные поклоны.

Мусоргский проводил обоих и, вернувшись, застыл посреди комнаты. Страницы «Борисовой» партитуры лежали перед ним, но приниматься за них не хотелось. Ах, какой замысел! Что за мысль подал ему Стасов! Скорее приступить к новому, скорее…

И тут, с воодушевлением думая о новой работе, Мусоргский неожиданно решил, что одной «Хованщиной» дело не обойдется. Нет, господа ученые чистоплюи: еще одну оперу создадим – о народном движении тоже, и назовем ее не более не менее, как «Пугачевщина». Что тогда скажете, почтенные господа?

XI

«Борис Годунов» был наконец дописан – во второй раз. Два года прошло с тех пор, как его отвергли, и снова Мусоргский, засунув с трудом партитуру в портфель, отправился со своим детищем в театральный комитет.

День был тихий, но снежный: мокрый снег падал на лицо, проникал за воротник, набивался даже в портфель. Мусоргскому пришлось несколько раз протирать корешок партитуры. «Ужасно все-таки тяжела, – подумал он не то с гордостью за сделанное, не то с сожалением. – Неужто заставят нести обратно?» При этой мысли сердце его сжалось.

Так же выглядело большое темное, заставленное стойлами и шкафами помещение театральной конторы, тот же канцелярист сидел за столом. С молчаливым бесстрастием он принял из рук автора партитуру. То ли он знал, что это вторая редакция, то ли данное обстоятельство вовсе его не касалось. Когда Мусоргский напомнил об этом, на лице секретаря ничего не отразилось:

– За ответом прошу пожаловать через месяц.

Надев шляпу, Мусоргский медленно спустился по лестнице.

С той минуты, как рукопись попала в чужие руки, У него снова похитили его надежды. Они витали над его головой, пока опера сочинялась, а тут рассеялись и пропали. Похвалы, предсказания, восторги – все слышанное им потеряло над ним свою власть.

Театральный комитет должен был собраться снова, чтобы рассмотреть «Бориса Годунова». Но Направник почему-то медлил.

Контрабасист Ферреро уже несколько раз напоминал ему:

– Надо дать ответ настолько твердый, Эдуард Францевич, чтобы автор больше не беспокоил наш театр.

Певцы тоже требовали скорейшего рассмотрения. Те, кто. знали «Бориса» по вечерам у Шестаковой, разнесли молву о нем. Многие ждали с надеждой, когда на императорской сцене появится наконец произведение, достойное театра Глинки и Даргомыжского.

Режиссер труппы Кондратьев, видя, что комитет не торопится, и опасаясь, что «Бориса Годунова» могут опять провалить, обратился от лица артистов к Направнику:

– Мы просим у вас разрешения присутствовать при том, как опера будет обсуждаться.

Вскинув кверху очки, тот сухо на него посмотрел:

– Вы, господа, не имеете доверия к мнению комитета?

– О «Борисе» столько говорят, Эдуард Францевич, что нам хотелось бы услышать его самим.

Направник пожал плечами:

– Ничего не могу обещать. Поговорю с другими членами комитета.

На другой день к нему с этим же обратились артисты Платонова, Мельников и Петров, составлявшие украшение труппы. И не только они – многие обращались. Ссориться и создавать в труппе напряженные отношения не хотелось, но и потакать желаниям артистов Направник не считал возможным.

Несколько дней он не давал ответа. Потом, когда певцы снова обратились к нему, он, вынужденный принять решение, строго произнес:

– Мы можем дозволить присутствовать при одном условии: чтобы действия комитета не подвергались ни критике, ни обсуждению. Если вы обещаете не нарушать работу ни одним своим словом, я соглашусь. Но повторяю: вы должны быть безмолвны в то время, когда комитет данной ему властью будет обсуждать оперу господина Мусоргского.

Артисты приняли его условие.

В зале, где собирался Репертуарный комитет, народа в назначенный день оказалось необычно много. Члены комитета, появившись, проследовали при полном молчании.

Направник настороженно оглядел сидящих.

– Только, господа, строжайшая тишина! – напомнил он.

Концертмейстер стал исполнять оперу.

Члены комитета сидели хмурые, замкнутые, точно даже друг перед другом не желали выказывать свое отношение к музыке. Певцы, наоборот, с трудом сдерживались. Их молчаливые взгляды, когда они посматривали друг на друга, говорили о многом.

После того как «Борис Годунов» был целиком сыгран, Направник обратился к членам комитета.

– Прошу высказываться, господа, – предложил он вполголоса.

Первым попросил слова Бец, капельмейстер драматического театра:

– О последней сцене я говорить не буду: хотя за долголетнюю практику мы привыкли не удивляться ничему, она, признаюсь, сильно меня озадачила. Если же коснуться всего остального, то надо признать, что автор учел кое в чем наши справедливые притязания. Женская роль, которую он ввел, – едва ли не самая удачная в новой редакции. Но я нахожу, что для певцов материала все равно недостаточно.

Певцы с удивлением переглянулись, но, зная строгость Направника, не решились подать свой голос. Уловив движение, прошедшее по рядам, он предостерегающе постучал по столу.

– Нет, господа, – закончил Бец, – оснований для пересмотра решения комитета я не нахожу.

Другой член комитета высказался почти в том же смысле. Он остановился также и на последней картине, назвав ее простым бунтом, который автор пытается протащить на подмостки императорской сцены.

– Притом должен отметить: у господина Мусоргского слаба техника сочинения. Закругленные обороты не удаются ему совсем, у него в музыке много грубого, потому что гармонией, как видно, он достаточно не владеет.

Ферреро – тот заявил прямо, что возиться с оперой больше нечего: нисколько она не похожа на то, что

Вы читаете Мусоргский
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату