показывал свою оперу кусок за куском, так теперь ни один вечер не обходился без новых отрывков из «Бориса Годунова», и каждый обсуждался горячо.

Балакирев из кружка ушел, но единство не пошатнулось.

Ближе всех были теперь друг другу Римский-Корсаков, Мусоргский и Бородин. Их связали и жажда творчества и взаимный искренний интерес. Кроме них, бывали на собраниях Стасов, Шестакова, сестры Пургольд, певцы из театра, мечтавшие поскорее увидеть на сцене новое произведение.

Отрывки, которые приносил Мусоргский, вызывали толки, споры, а чаще всего восторг. Но по мере того как целое обрисовывалось все яснее, росли и опасения.

– Знаете, Модя, – сказал как-то Стасов, бегая по» комнате, – то, что вы пишете, беспримерно. Но я бы и поляков все-таки показал. Без них нет контраста, фона настоящего мало. Без польских сцен ваш Самозванец неясен, и борьба того времени будет дана неполно. Надо раздвинуть рамки «Бориса».

Автор сидел за роялем и упорно молчал.

– Иу-с, что скажете, Мусорянин?

– Как же я стану творить над собой насилие? С замыслом, какой он ни на есть, я сжился. Менять его – выше моего умения.

– Да нет, пустое, не то! – твердил Стасов. – А вы, Цезарь Антонович, что скажете?

Тот пожал плечами: дело, мол, автора – как хочет, так пусть и поступает.

– А вы, адмирал, какого на сей предмет мнения держитесь? – обратился Стасов к Римскому- Корсакову.

– Боюсь, Владимир Васильевич, судить опрометчиво. Допишу «Псковитянку» – тогда многое самому станет виднее.

– Ишь какой осторожный! Прикидывается малоопытным, а инструментовку постиг так, что любой позавидует! Ну, дело ваше, молчите.

Бородин – тот искренне признался, что ему в «Борисе» по сердцу решительно все. Он со Стасовым кое в чем мог бы согласиться, но навязывать свое мнение автору не считал себя вправе.

Мусоргский сидел скрестив руки и наблюдал за каждым, кто говорил.

Бывает такая форма упрямства, когда правоту второй стороны признаешь, но вместе с тем видишь в себе и такое, чего собеседник не может знать. Припоминая, как складывались картины оперы, сколько вариантов он перебрал, прежде чем они улеглись в твердую форму, он чувствовал, что от сделанного отойти почти невозможно.

– Не надо, Мусорянин, упорствовать, – продолжал Стасов. – Создается произведение на века, не боюсь это заявить, а в вас бес какой-то вселился. Никогда еще с вами не было, чтобы вы писали как шалый. «Саламбо» обдумывали столько времени, да так и не додумали, а тут куски готового один за другим рождаются. Чего же вы чинитесь?

– Не требуйте, Бахинька: дописывать я не могу. Может, от глупости это: вы же всегда говорили, что у меня царя в голове нет.

– Нет-нет, от этого отступаюсь! Теперь я вас за умницу превеликого почитаю и могу, если угодно, кадить вам без конца. Но вот что поймите: такое огромное целое, как «Борис», требует не только воодушевления, но и холодного расчета. Расчет может быть смелый, но трезвый. Надо тут еще многое дотесать, Мусорянин.

Мусоргский ушел огорченный. Так жаждал он понимания, а понимания полного не встретил, казалось.

Был, впрочем, дом, где его приютили, пригрели и где он пользовался теплом безотказной дружбы.

В Инженерном замке, где жили Опочинины, брат и сестра, Мусоргский поселился как свой человек. Надежда Петровна, что бы он ни играл, горячо одобряла всё. Тут он был не ученик, как при Балакиреве, не молодой автор, обязанный прислушиваться к мнению других, – тут он был для критики недосягаем.

Бывают такие периоды в жизни, когда всего важнее не критика, а поддержка. Создавая «Бориса», Мусоргский находился в таком состоянии. То, что Надежда Петровна понимала его, служило ему и отрадой и поддержкой в работе.

– Голубушка вы моя, – говорил он, целуя ей руки, – как это судьба послала мне вас! Приду откуда-нибудь в ужаснейшем состоянии, а вы подарите доброе слово – и опять начинаю верить в себя.

Надежда Петровна не совсем понимала, какую роль играет при нем. Одно только было у нее желание – чтобы он поскорее расправил крылья во весь их размах и поднялся до высоты, доступной его таланту.

VII

«Борис Годунов» писался с быстротой исключительной. В октябре 1868 года он был начат, а уже весной следующего года закончен в клавире, и Мусоргский приступил к инструментовке. Она заняла несколько месяцев. И вот в следующем, 1870 году «Борис Годунов» был готов.

Куда нести? Одно только было место – Управление императорскими театрами. Существовал там репертуарный комитет, который выносил свое заключение об операх.

Кроме дирижера Направника, входили в него два капельмейстера – Монтан и Бец. Работали они в драме, а в оперной музыке смыслили мало. Туда же входил еще контрабасист Ферреро. Вот и вся комиссия; среди членов ее один лишь Направник отличался образованностью и вкусом. Это был человек с резко очерченным профилем, выдвинутым вперед подбородком и упрямым, высоким лбом, педантичный, требовательный и точный.

Когда опера, решительно непохожая на то, с чем комитет имел дело обычно, попала туда, Ферреро прежде всего обиделся на автора, не обозначившего раздельное исполнение контрабасовой партии в том месте, где поет Варлаам. Контрабасы спокон века играли в унисон, а Мусоргский поручил им два голоса. Монтан и Бец подошли строже: они нашли, что опера без центральной женской роли на сцене немыслима.

О самом важном в комитете не было сказано, а самое важное заключалось в том, что никогда и никто еще не выводил народ в опере с такой смелостью и широтой. Была прежде толпа, бывала масса народа, но чтобы ей принадлежала центральная роль в действии, этого не было. Никогда еще вопроса о правах царя не ставили с такой прямотой и дерзостью. Не зря «Борис Годунов» пушкинский был тоже долгие годы под запретом.

Друзья Мусоргского с нетерпением ждали решения комитета. Судьба композитора и судьба произведения были неотделимы.

Прошло много недель ожидания.

Однажды Мусоргский отправился в контору театров справиться, рассматривал ли уже комитет «Бориса Годунова».

Секретарь, молодой человек в мундире, с чиновничьим острым носом и в очках, узнав, зачем пришел посетитель, долго разыскивал его партитуру. Можно было подумать, что оперы поступают сюда без конца. Два раза он переспросил фамилию, уходя в соседнюю комнату на поиски. Наконец вышел, держа в руках толстую папку. При виде ее Мусоргский понял, что «Бориса» ему возвращают.

– Театральная дирекция не может использовать ваше сочинение, – объявил секретарь. – Вот тут, будьте добры, распишитесь в получении своего труда.

Автор наклонился над толстой книгой исходящих бумаг и поставил свою подпись. Лицо его не выражало ничего – ни досады, ни возмущения.

С партитурой под мышкой Мусоргский спустился по темной лестнице, обогнул здание Александрийского театра и, только дойдя до памятника Екатерине, остановился.

Он сознавал, какой удар ему нанесли. Все мечтания, все надежды его рухнули. Слова, которые ему говорили близкие, их похвалы, признание, восторги – все потеряло значение. Он испытывал гнетущую боль.

Партитура никак не влезала в портфель. Мусоргский достал номер «Санкт-Петербургских ведомостей» и завернул «Бориса» в него. Со стороны Невского дул порывистый ветер; край газеты бился под рукой и не желал лечь аккуратно.

Мусоргский пошел по Невскому навстречу ветру, дувшему с залива. Глаза стали слезиться. Он с досадой сказал себе, что это, упаси бог, не слезы огорчения: достаточно знать нравы театральной администрации, чтобы не проливать слез. Когда «Семинариста» его запретила цензура, Мусоргский говорил, что это самое для его песни лестное. Может, то, что «Бориса» отвергают, не менее лестно? Но как же жить дальше?

Вы читаете Мусоргский
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату