– Вот я вам еще что сыграю, – предложил он, почувствовав в Корсакове благодарного, восприимчивого слушателя.
Но тут горничная с порога гостиной объявила:
– Милий Алексеевич и Цезарь Антонович.
– А, ну-ну! – Людмила Ивановна стала собирать мотки в шкатулку. – Как раз все до них сделала, весь свой урок, теперь можно похозяйничать.
Новые гости тоже появились так, как появляются в обжитом, гостеприимном доме, и сразу завязался общий разговор, в котором Кюи играл первую роль.
Минут через десять явился Стасов. Не давая себе отдыха, с разбегу, он принялся выкладывать последние новости:
– Бесплатная школа – как бельмо на глазу у всех. Читали журналы? Фаминцын ругается, Феофил Толстой тоже – словом, все пришли в ярость. Небылицы разные сочиняют, а причина весьма простая: на последнем концерте Русского музыкального общества билетов было продано на сто два рубля всего, а у нас сборы полные! Вот им что досадно. Великая княгиня высшей, от бога данной ей властью распорядилась кормить бутербродами всех, кто станет к ним в хор ходить. Бутерброды обещаны и сладкий чай – вот на чем пробуют нас объехать! А мы без бутербродов, да-с!
– Может, насчет этого чаепития пройтись в статье? – предложил Кюи, отрываясь от журнала, который он перелистывал.
– Да, вы сумели бы, вы на этот счет злой. У вас, Цезарь Антонович, получилось бы метко.
– По-моему, учинять драку по пустякам не стоит, – возразил нервно Балакирев. – Уж если с ними драться, так за дело. Они клюют меня, а я молчу. Бог знает чего мне это стоит, но я жду… Чего жду, не знаю. Может, честности, справедливости? А откуда она придет?
Мусоргский в разговоре не участвовал. Усевшись рядом с хозяйкой, он принялся помогать ей: подставлял чашки, когда она начала разливать чай, передавал бутерброды. Корсаков посматривал на него: все делалось с важной старательностью, за которой скрыто было ощущение чего-то комического. Мусоргский, продолжая свое дело, раза два взглянул на Корсакова так, точно у них свой секрет, который надо держать от остальных в тайне.
Позже Балакирев предложил прослушать симфонию Римского-Корсакова:
– Нептун, бог морей, отпустил его, и плавание вокруг земного шара закончилось. Будь земной шар вдвое больше, автор наш проплавал бы еще три года, мы бы все ждали его симфонии. Так послушаем, а?
– Браво, Милий, вы сегодня в ударе! – выкрикнул Стасов. – И мрачности меньше. Приятно на вас глядеть.
– Милий Алексеевич, ноты у вас дома остались… – сказал Римский-Корсаков со смущением.
Балакирев снисходительно на него посмотрел и, ничего не ответив, направился к инструменту. К удивлению автора, он стал исполнять его не вполне законченное сочинение на память. Играл Балакирев так, как будто знал симфонию давно, и при этом приговаривал:
– Отличное место! А это? А разработка? Прямо сложившийся музыкант!
IX
Веяния, шедшие из глубин общественной жизни, дошли и до театра. Лет десять назад «Русалка» Даргомыжского потерпела крах. Спектакли ее давались редко, публика ходила неохотно.
Но за десять лет выросла новая публика, поднялась молодежь, требовавшая от искусства искренности, правды, народности. Вкусы ее вскормили ту почву, на которой сложилась и завоевала признание Бесплатная музыкальная школа. Это молодежь стала ходить в русскую оперу, заполняя верхние ярусы. Это она отвернулась от оперы итальянской, насытившись ее однообразием и мишурной красотой.
Театр-цирк, где шли первые представления «Русалки», сгорел несколько лет назад. Его отстроили вновь, он стал называться Мариинским. По-прежнему там шел балет в очередь с оперой. По-прежнему оперы западные занимали первое место.
И вот, после годов забвения, решили возобновить «Русалку». Потому и возобновили, что публика жаждала русских творений.
Автор от этой затеи ничего для себя не ждал. Декорации были пущены в ход те же убогие, костюмы – такие же затасканные, бутафория – столь же нелепая. И то же, казалось, равнодушие должно было встретить возобновленную, но не обновленную постановку.
Он до крайности удивился, когда ему сообщили, что билеты на первое представление раскуплены за два дня.
Не питая больших надежд, со стесненным сердцем отправился Даргомыжский на спектакль. Перед ним снова вставали тягостные картины неудачи, постигшей его в свое время.
Театр был полон, и там царило оживление непривычное. В ложе, которую получил автор, сидели балакиревцы. Даргомыжский позвал их из вежливости, хотя критики их опасался не меньше, чем суда публики.
Не так давно, у Людмилы Ивановны, где он стал бывать теперь часто, речь зашла о «Русалке». Признавая ее достоинства, Стасов доказывал, что в ней есть и банальности. Даргомыжский слушал насупившись, затем рассердился и пошел к роялю.
– Это, что ли, банально? Или вот это? – с раздражением спрашивал он, играя отдельные места.
Стасов отвечал, не колеблясь:
– Да, Александр Сергеевич, тут чуть-чуть пахнет итальянщиной, как вы сами этого не признаете? Ведь вы другой теперь, наш или почти наш, вам самому все должно быть видно.
– Нет, этого видеть я не желаю! – с сердцем ответил Даргомыжский. – Я «Русалку» свою люблю по- прежнему и считаю суд общества несправедливым.
– Да-да-да, – горячо подхватил Стасов, – общество вас не поняло, это верно, и это позорит наше искусство. Но недостатки при всем том недостатками остаются.
Опустив крышку рояля, автор 'решительно встал.
– Нет, вы понимаете, этак, я так… Смысла нет спорить. – И отошел.
В тот вечер ему стало особенно горько. Он был достаточно прозорлив, чтобы понять, что будущее – за этой молодой, быстро растущей группой. Если передовые в музыке люди «Русалку» его отвергали, что тогда говорить о других!
И вот балакиревцы сидели в одной ложе с ним и шумно переговаривались.
– Публики-то, публики! – заметил Стасов. – Давно подобного не было. И возбуждение какое, поглядите!
В самом деле: театр был так оживлен, как будто все ждали сегодня чего-то особенного.
Однако, когда дирижер занял место и началась увертюра, возникла полная тишина.
Увертюру восприняли так, точно она нечто новое открыла, чего никто прежде не слышал, нечто такое, что каждому мило, понятно и близко.
«Что же это такое? – с волнением спросил себя автор. – Почему то, что прежде оставляло слушателей равнодушными, сегодня доходит до всех?»
Внимание публики, ее отзывчивость заставили сердце Даргомыжского забиться сильнее.
Как только растаял последний звук увертюры, весь театр начал аплодировать. Аплодировали верхние ярусы, ложи, партер. Капельмейстер уступил настояниям публики и встал со своего места.
Стасов, чуткий до всякого впечатления публики, сказал, схватив автора за руку:
– Помяните мое слово, Александр Сергеевич, сегодня вас ждет подарок большущий!
– Какой там подарок! – проворчал тот. – Только бы провала не было…
Но он сознавал уже, что пришла удача. Откуда пришла, какие силы ее принесли, Даргомыжский не мог себе объяснить. Удача росла от сцены к сцене, от картины к картине. То, что прежде оставляло всех безучастными, теперь вызывало бурю восторга. То, чего прежде не замечали или в чем видели лишь смешную сторону, теперь трогало искренностью своего музыкального воплощения и вызывало ответные чувства публики.
Балакиревцы торжествовали, точно это была победа не только автора, но и их. Забыты были несогласия, да и Даргомыжский тоже не помнил ни иронических замечаний, ни претензий к нему. В минуту успеха хотелось иметь союзников, ощущать их возле себя, и он был счастлив, что рядом сидят талантливые, энергичные люди, за которыми будущее и которые сегодня считают его своим.