– Нашего собственного сочинения слова и музыка, – добавил он и обратился к хозяйке: – Добрейшая наша покровительница, в какую дверь прикажете бежать, ежели меня за дерзость бить захотят?
Даргомыжский послушал начало с закрытыми глазами, но затем не выдержал – захотелось следить за поющим. До чего же странное у него дарование! То блеснет – и все как будто наружу, то кажется, точно он в дремоте находится. Вот, пожалуйста: сатира едкая, злая, в каждом вокальном оттенке точная!
Да, это был музыкальный портрет, до того реальный, словно звуки приобрели такую же силу и смысл, как слова. Музыка с разительной меткостью попадала в цель, сохраняя при этом свой особенный, только ей одной свойственный колорит.
Даргомыжский почувствовал волнение в сердце: не от его ли поисков родилась подобная вещь? Не от его ли собственных тяготений пошел этот молодой, загадочный, до сих пор непонятный музыкант, стоящий сейчас у рояля? Вот куда потянулись нити – к следующему поколению; он, стало быть, не одинок.
Стасов нетерпеливо поглядывал на всех: узнают ли они, кого разит сатира? Виден ли прототип? Да это почтеннейший наш Фаминцын, злейший противник балакиревцев! «Я прост, я ясен, я скромен, вежлив и прекрасен», – докладывает он о себе вначале. Но как только дело доходит до его недругов, он начинает, меняя спокойный, вежливый тон на озлобленный, аттестовать себя: «Я враг новейших ухищрений, заклятый враг нововведений». Не только слова, но и музыка бесподобно пародировали все оттенки героя – от благообразия до откровенной злобности.
Стасов сдерживался с трудом. Да и Балакирев слушал с таким же чувством: засунув два пальца в жилетный карман, он посмеивался, глядя себе под ноги; то болезненная гримаса появлялась на лице, то торжествующая, словно он в эту минуту сводил счеты с врагами. Кюи улыбался так, как будто знакомый портрет увидел, поразивший его сходством с оригиналом.
Мусоргский не успел кончить, как его голос перекрыли смех и гул одобрения:
– Вот это метко! Куда там «Саламбо»! Вот вы где настоящий! – крикнул Стасов.
Автор, понимая, что сатира всех победила, стоял скрестив руки и добродушно оглядывал общество.
– Так вот и будем разить противников, – произнес он.
– За сегодняшнее вам выставляется высший балл, – объявил Стасов. – Людмила Ивановна, а? Каков наш герой?
Хозяйка дома промолчала почти весь вечер. Теперь, когда к ней обратились, она позвала Мусоргского.
– Моденька, подите ко мне! – И когда он подошел, поцеловала его материнским, добрым поцелуем. – Умница мой, талантливый! И Милий не будет ругаться сегодня.
Балакирев охотно признал, что сегодня Модест обрадовал всех. Желая сделать приятное Даргомыжскому, он обратился к нему:
– А ведь это от вашего корня побег, Александр Сергеевич! Ваши поиски правды, правдивых звуков продолжает.
– Готов согласиться. Принимаю, что ж, – отозвался тот, чуть не сорвавшись от радости с голоса.
XI
Симфония Римского-Корсакова была готова. Балакирев переписывал партии с партитуры. Что именно он затеял, автору не было сказано, но что нечто задумал, видно было по всему. Через некоторое время, вызвав Корсакова, он поручил ему проверить партии, сличив каждую с оригиналом.
– Для чего они вам, Милий Алексеевич?
– Обычно они нужны для того, – сказал Балакирев, – чтобы играть по ним.
– Кто ж будет играть?
– Это дело особое. Сначала сделайте, а там будем думать.
Римский-Корсаков вышел от него, держа под мышкой увесистую пачку. Всю ночь он просидел над ней и вторую ночь тоже, а дело двигалось медленно.
Мусоргский, придя к нему и застав за этим занятием, вызвался помочь:
– Еще лучше вот что: пойдемте к профессору химии и алхимии и там совместными силами станем изгонять беса из ваших зловредных сочинений.
Дело клонилось к вечеру. Когда пришли к Бородину, тот уже освободился от занятий. Кажется, он что-то сочинял: взгляд его был рассеянный и какой-то отвлеченный, на пюпитре лежали рукописные ноты. Екатерина Сергеевна ушла, оставив его одного.
Друзья остановились смущенные и готовы были уже повернуть назад.
– Постойте, куда вы? – остановил их Бородин.
– Нет, мы так, идучи мимо…
– А что это у вас за фолиант?
Пришлось объяснить, что они с собой принесли. Бородин тем временем успел прийти в себя: пока Мусоргский рассказывал, он убирал ноты с пюпитра.
– Что ж, принимайте меня в вашу артель. Давайте работать.
– Нет, Александр Порфирьевич, мы не хотим вам мешать, – сказал Римский-Корсаков.
– Так и будете со своей пачкой гулять по всему Петербургу?
Бородин освободил большой обеденный стол, вытер клеенку и поставил посреди стола чернильницу.
– Ну-с, начнем. Только как? Если всем смотреть в партитуру, мы будем друг другу только мешать. Не лучше ли, чтобы один диктовал такт за тактом каждый голос, а двое проверяли бы разом все партии струнной группы? Так и решили действовать… Когда Екатерина Сергеевна вошла в столовую, она застала дружную компанию, поглощенную выверкой партий.
– Катенька, – сказал Бородин, не отрывая глаз от нот, – ты нам не мешай, а то скрипки в басовом ключе заиграют и вместо тремоло[ix] изобразят пиццикато.
Увидев жену Бородина, Мусоргский почтительно встал. Выражение его лица было не то очень серьезное, не то комичное до крайности, и Екатерина Сергеевна рассмеялась.
– А покормить вас можно? – спросила она.
– Ни в коем случае, Катя, потому что жировые части еды проникнут в симфонию, а она, как я понимаю, без жира, и против воли автора менять состав ее нельзя.
Еще несколько раз заходила жена – друзья продол-, жали работать. Екатерина Сергеевна подумывала уже о сне, но оставлять их голодными было невозможно. Тогда, не спрашивая согласия, она поставила на самоварный столик горячий самовар и закуску.
– Это ты удивительно кстати придумала! Мы как раз медную группу проверяем: туда масла если прибавить, оно не помешает.
За чаем Бородин рассказал кучу разных историй: он бывал за границей, видел интереснейших людей и умел рассказывать обо всем мастерски.
– Есть у меня желание тайное – попасть когда-нибудь к Листу. Он, по слухам, с сочувствием относится к новым течениям в музыке.
Мусоргский заметил:
– Господа Фаминцыны, доморощенные философы музыки, нас поносят, а Лист, всем миром признанный, признал бы, а? Где же правда, объясните мне? Может, мы не такие уж неучи, как Фаминцын изображает?
После чая они опять принялись за дело.
– А то отложим? – предложил Римский-Корсаков. – Мне и без того неловко, что я вас затруднил.
– Ни в коем случае. Тут описок, как видите, оказалось порядочно, – сказал Бородин.
Римский-Корсаков посмотрел на него виновато: музыка, сочиненная им, и эти описки, и хлопоты, которые он доставил товарищам, – все лежало на его совести.
Работа затянулась почти до утра. Закусив тем, что осталось с ночи, они намерены были разойтись.
Мусоргскому надо было еще прежде, чем идти на службу, заехать домой за портфелем, Корсаков с исправленными партиями собирался к себе, а Бородин решил заглянуть в лабораторию, чтобы проверить, все ли готово для рабочего дня.
– Не уходите, я мигом обратно, – попросил он.
Обнаружив кой-какие непорядки, он так усердно занялся их исправлением, что, когда вернулся, друзей уже не застал.