– Конечно, полковник, вы фехтуете лучше, – сказал Луар с ноткой зависти. – Мне так никогда…
Пожав плечами, он наклонился и поднял из-под Эгертовых ног свое оружие. Эгерт не шелохнулся.
Луар снова пожал плечами, повернулся и двинулся в темноту; парализованный, в одночасье растерявший и храбрость и волю Эгерт смотрел, как он вскакивает в седло.
Застучали копыта – Эгертово ухо выхватило этот не самый громкий звук из шума схватки; но и стук копыт скоро затих.
И сразу после этого затих и бой – разбойники отступили, оставив на поле боя несколько убитых неудачников; стражники, потерявшие шестерых, не решились их преследовать – тем более, что команды на то так и не поступило.
Несгибаемый полковник Солль, еще недавно бестрепетно кидавшийся на голую сталь, казался теперь растерянным и близоруким. От былого бешеного напора не осталось и следа; даже жест, которым он велел отряду возвращаться в город, был как-то смазан и вял.
А жест потребовался потому, что в ночь большой неудачи полковник Солль почему-то лишился голоса.
Мир, в котором жила Тория Солль, все разительнее отличался от мира прочих людей. Окружавшее ее пространство подобно было глазу стрекозы бесконечно дробящееся, распадающееся на фрагменты; время Тории тоже порвалось – дни шли не по порядку, а вразброд, и после ночи наступал сразу вечер, и в ткань настоящего врезалось давно прошедшее. Приходила мать, когда-то замерзшая в сугробе, оставившая пятилетнюю Торию на руках отца; приходил отец – но редко и ненадолго, она напрасно просила его остаться и утешить… Временами в мире Тории царило безмолвие, и тогда она подолгу отдыхала, глядя в огонь свечи и вспоминая о добром. Но чаще случались затмения и бури, и тогда являлся Фагирра.
Всякий раз после его посещений она звала няньку – а старуха была персонажем ее мира, таким же неверным и зыбким, как прочие – и требовала кадку с теплой водой, а потом долго, тщательно, с болезненным усердием мылась.
Ей казалось, что грязь можно смыть водой. Ей казалось, что водой можно смыть его проклятое семя; она чуть не до крови вымывала все свое исхудавшее тело, каждую родинку, каждый волосок. Обессилев, она едва выбиралась из кадки, и тогда наступало короткое облегчение.
Луар не приходил никогда. В бреду она баюкала чужих незнакомых детей с неживыми, фарфоровыми глазами.
Иногда в бред ее являлся Динар – серьезный юноша, первый ее жених, трагически погибший от руки Солля. Она удивлялась – теперь он тоже годился ей в сыновья, он был почти ровесник Луару; лицо его казалось подернутым дымкой – столько лет прошло, она забыла, как он выглядел, точно представлялись только руки с длинными слабыми пальцами, белые кисти, выглядывающие из черных манжет…
Динар оборачивался кем-то незнакомым, молодым и злобным, с узким насмешливым ртом – этот тоже был когда-то, но Тория уже не помнила его имени. Равнодушно смотрел Скиталец, и на щеке его был шрам. Видения менялись, перетекали друг в друга, разбегались шариками ртути. Мир Тории Солль пульсировал, как вырванное из груди сердце: еще есть кровь и ритм, но жизнь понемногу уходит…
Но пришел день, когда в ее мироздание вкралась ошибка.
Несколько дней подряд ей мерещились громкие голоса среди пустого дома; под дверью у нее шептались, и слышались крадущиеся шаги, и отчего-то вспоминалось одно и то же: подмостки посреди двора, белое лицо Эгерта, и вся прежняя жизнь взрывается, как взорвался когда-то во время Осады бочонок с порохом…
Музыкальная шкатулка. Переплетение шестеренок – и танцующие в прорезях куклы. Танцующие на подмостках люди – лица закрыты масками, Тория смотрит, желая остановить, – ведь через секунду все рухнет, все откроется, как удержать время, повернуть вспять, пусть Луару всегда будет пятнадцать лет, а лучше – десять, а лучше – пять…
Зеленые травяные пятна на коленях замшевых штанишек. Вот оно застывший мир, в котором сын не растет. Никто никогда не узнает, чей он сын… И она, Тория, не догадается. И его сапожки всегда будут впору, и в прорезь сандалии не высунется розовый, дерзко подросший палец…
Застывший мир лопнул, как стакан. Звонкий и напористый голос, разрушающий гармонию. Ибо ее видения не чужды гармонии, она привыкла жить внутри стеклянного шара, похожего одновременно на глаз стрекозы…
Чужой голос. В ее жизни поселилось теперь раздражение – мелкое и неудобное, как камушек в ботинке. Но нет сил вытряхнуть острый осколок; выйти из комнаты значит окончательно разорвать пленку забытья, нарушить с трудом обретенное равновесие.
Тория страшилась новой боли. Ее обманчивый покой походил скорее на смерть, на забальзамированный труп – только теперь действие бальзама закончилось, и ее мертвое спокойствие разлагалось само собой, как то и положено всякой мертвечине…
А спустя дней она услыхала давно забытый и потому особенно пугающий звук.
Смех. Смеялся ребенок.
Никто не остановил Луара, когда поздним вечером он явился в Университет. Чей-то взгляд неотрывно следовал за ним во время всего пути по темным коридорам – однако на этот раз никто не отважился встать между внуком декана Луаяна и запретным кабинетом.
Он закрыл за собой дверь и долго сидел в темноте, уронив голову на руки. Он умел запретить себе думать о человеке, которого много лет считал отцом; он научился убивать в себе запретные мысли – но не умел оборвать несвязной вереницы образов-запахов-воспоминаний-прикосновений…
Недостойно мужчины – жалеть себя. Недостойно воина… и мага, потому что он, кажется, маг…
Дощатый пол, вымытый до свежего запаха древесины; расплываются белые капли молока. Вечер и соломенная шляпа, и в шляпе – круглый свернувшийся еж, иголки – будто семечки… Да не будет он пить твоего молока. Отпусти его, вот если бы тебя поймали…
…Слишком широкий выпад, слишком размазанный, бездарный выпад… В обеденном зале, где сдвинутые в угол стулья жались вокруг широкого стола, даже там, в этом тренировочном зале, такие выпады не