вмешиваться в разговоры мужчин:
– Оставьте его… Что бы ни происходило с нашим сыном, но впервые за последние годы…
И она осеклась. Возможно, она хотела сказать, что впервые за последние годы она не чувствует в сыне жесткой и хищной струны, которая пугала ее, делая чужим и неприятным ее собственного ребенка – но тоже не решилась произнести это вслух и только посмотрела на Эгерта – длинно и сочувственно.
Тогда Эгерт взял шпагу и ушел прочь из дома.
Показательные бои в тот день прошли без лейтенанта Солля, потому что, выйдя за ворота, он не отправился в полк, а побрел пустынными улицами по направлению к городским воротам.
У трактира он остановился; трудно сказать, что заставило его завернуть в широкую, до мелочей знакомую дверь.
В этот утренний час трактир был пуст, только между дальними столиками мелькала чья-то согбенная спина; Эгерт подошел ближе. Не разгибаясь, спина елозила чем-то по полу и мурлыкала песню без слов и мелодии; когда Эгерт отодвинул стул и сел, песня оборвалась. Спина выпрямилась – и служанка Фета, красная и запыхавшаяся, выронила от радости мохнатую тряпку:
– Господин Эгерт!
Через силу улыбнувшись, Солль велел подать себе вина.
На столах, на полу, на резных спинках стульев лежали квадратные солнечные пятна. Тонко жужжала муха, колотясь лбом о стекло квадратного же оконца; покусывая край стакана, Эгерт тупо смотрел в деревянные узоры на столешнице.
Слово было сказано, и теперь Эгерт повторял его про себя, всякий раз содрогаясь, как от боли. Трусость. Светлое небо, он трусил! Он струсил уже бессчетное число раз, и у страха его были свидетели, и главным из них оставался лейтенант Солль, прежний лейтенант Солль, герой и воплощенное бесстрашие…
Он оставил грызть стакан и принялся за ногти. Трусы отвратительны и жалки; Эгерт не раз наблюдал, как трусят другие, он видел признаки страха извне – бледность, неуверенность, трясущиеся колени… Теперь он знает, как выглядит собственная трусость. Страх – чудовище, снаружи никчемное и ничтожное, изнутри же – палач, неодолимой силы мучитель…
Эгерт тряхнул головой. Неужели Карвер, например, испытывает нечто подобное, когда пугается? Неужели все люди…
Фета в десятый раз явилась с тряпкой, чтобы надраить до блеска столик господина Эгерта; он, наконец, ответил на робкий заискивающий взгляд:
– Не вертись, пигалица… Присядь-ка со мной.
Она уселась с такой готовностью, что скрипнул дубовый стул:
– Что угодно господину Соллю?
Он вспомнил, как втыкались в косяк над ее головой метательные ножи и кинжалы, вспомнил – и покрылся холодным потом.
Она тут же отозвалась на его внезапную бледность, простонав сочувственно:
– Господин Эгерт так долго боле-ел…
– Фета, – сказал он, опуская глаза, – ты боишься чего-нибудь?
Она радостно заулыбалась, решив, по-видимому, что господин Эгерт заигрывает:
– Я боюсь однажды не угодить господину Соллю, и тогда хозяйка меня выгонит…
– Да, – вздохнул Эгерт терпеливо, – а еще чего ты боишься?
Фета захлопала глазами.
– Ну, темноты, например, – подсказал Эгерт. – Ты боишься темноты?
Фета помрачнела, будто вспомнив что-то; пробормотала нехотя:
– Да… Только… зачем это господину Эгерту?
– А высоты? – он, казалось, не заметил ее вопроса.
– И высоты боюсь, – призналась она тихо.
Некоторое время длилась тягостная пауза; Фета смотрела в стол. Когда Эгерт уверился, что не услышит от нее более ни слова, девушка вздрогнула и прошептала:
– И, знаете, особенно… Грома… Как бабахнет… Ита рассказывала, у них в селе одну девчонку громом убило насмерть… – она прерывисто вздохнула. Прижала ладони к щекам и добавила, мучительно покраснев:
– А особенно боюсь… забеременеть…
Эгерт отшатнулся; испугавшись своей откровенности, Фета затараторила, будто пытаясь потоком слов сгладить неловкость:
– Боюсь клопов, тараканов, бродяг, немых попрошаек, хозяйку, мышей… Но мышей – это не самое страшное, можно перебороть…
– Перебороть? – эхом откликнулся Эгерт. – А как ты… Что ты чувствуешь, когда страшно?
Она неуверенно улыбнулась:
– Страшно, и все… Внутри будто бы… Слабеет все, и еще…