Серый перешел в галоп. Я быстренько сжала зубы, чтобы не откусить язык. Меня подбрасывало и шмякало о седло, снова подбрасывало и шмякало, а я вцепилась в переднюю луку, растопырила ступни пятками вниз, носками наружу и от ужаса закрыла глаза.
Серому, видно, понравилось, как я пою. Потому что когда песня оборвалась – он почти сразу сбавил скорость, перешел опять на рысь и потом на шаг. И вовремя: я готова была свалиться, как груша.
Подскакал Гарольд, злой, как оса:
– Сдурела?
– А что, нельзя?
Он пробормотал что-то под нос и поехал вперед.
– Скажите, мастер, а у нас сегодня будет первый урок?
Дело было во время дневного привала, я уже высмотрела себе очень удобный камень для взбирания на лошадь и потому чувствовала себя уверенно. А Гарольд, услышав мой вопрос, покраснел как свекла и уткнулся в свою миску, делая вид, что оглох.
Я давно заметила: в школе дразнят обычно тех, кто очень обижается на дразнилки. Когда Зайцева доводит меня – я на стенку лезу от обиды. И тут же, на следующей перемене, могу сама мучить Батона. Он противный, честно говоря, он давит жуков просто для удовольствия, бьет собак ногами, и еще он ябеда. Его полезно дразнить: он, может быть, перевоспитается. И приятно, когда он ревет от обиды, – такой ведь гад.
При мысли о Батоне что-то в моей душе царапнулось. Как-то расхотелось дальше об этом думать. Ну, задразнили ябеду до слез – и задразнили…
Я обхватила руками колени. Гарольд давно доел свою кашу, его миска была пуста, но он зачем-то водил по дну ложкой – как будто ему нравился противный звук, который при этом получался.
А может, во мне и нет никаких магических способностей?
Я расколола летящий нож Оберона на две части – взглядом. Вернее, это он мне так объяснил. А может, сам Оберон его и располовинил? Чтобы я поверила в себя?
Как-то странно – разве может король врать? Возмутительно даже так думать. И потом, зачем ему это?
Гарольд отставил миску в сторону. Он был жалкий, красный, растрепанный, он казался младше своих лет. Это от обиды: на обиженных, говорят, воду возят.
А если во мне нет магических способностей, что будет? На площади голову не отрубят – Оберон обещал. А вот отправить в обоз к поварам, чистить картошку, мыть посуду – это запросто.
И это не так уж плохо, кстати. Дома я только и делаю, что чищу картошку и мою посуду. Все наши разговоры с мамой с этого начинаются: Лена, ты почистила? Убрала?
Но все-таки обидно. Неудобно перед принцем. Одно дело – маг дороги, другое дело – какая-то девчонка на побегушках.
– Скажите, мастер, – начала я очень вежливо и даже льстиво.
– Да?
Я продолжала, преданно глядя ему в глаза:
– А если в день проводить по три первых урока, в неделю это сколько будет? Трижды семь – двадцать один первый урок. А в месяц?
Он покраснел еще больше:
– Заткнись.
– Можно подумать, мастер, вы не умеете считать. А я же знаю, что умеете. Это скромность в вас говорит. А если постараться, то запросто можете двадцать один умножить на четыре…
Он завелся. Лицо пошло пятнами. Кулаки стиснулись – и бессильно разжались снова. Как говорила наша завучиха, «если тебя обидели словесно, ну так и отвечай словесно!».
– …Двадцать на четыре – восемьдесят, да плюс четыре, – продолжала я очень серьезно, будто раздумывая, – да плюс еще девять – это тот «хвостик», три дня… Вот и выходит в месяц девяносто три первых урока. Неплохо для нача…
Ноги мои забились в воздухе. Гарольд поднял меня за шиворот – воротник впился в шею.
– Идиот! Пусти!
У него было взрослое, очень злое лицо. А глаза – те вообще старческие, сумасшедшие. Он ненавидел меня в этот момент – сильнее, чем завучиха. Даже, может быть, сильнее, чем тот ненормальный нищий в харчевне «Четыре собаки». Ему хотелось бить меня головой о землю, бить и бить, пока я не умру.
За то, что я опозорила его перед Обероном. За то, что я тупица, деревяшка, безмозглая балда и он ничему не сможет меня научить никогда-никогда. А Оберон велел меня научить. А Гарольд не может, потому что я тупее поварешки. А Оберон велел. А Гарольд не может, потому что я пустоголовее овцы. А Оберон велел! И это замкнутый круг, из него нет выхода…
Я испугалась: ведь он маг, хоть и младший. И я не знаю точно, умеет ли он убивать взглядом; если умеет – мне точно конец.
И, ни о чем не думая, а только желая спастись, я провела рукой перед его лицом и прошептала:
– У зла нет власти…
Получилось, будто я стерла пыль со стекла. На самом деле, конечно, никакого стекла между нами не было – но лицо Гарольда вдруг изменилось, просветлело. Он перестал буравить меня глазами и заморгал, как от яркого света. И почти сразу меня выпустил.
Я быстренько отползла в сторону. Оглянулась: видел ли кто? Придут ли ко мне, в случае чего, на помощь?
Гарольд стоял и смотрел на меня – как будто впервые видел. Смотрел, смотрел…
– У тебя есть магические способности, – сказал одними губами.
Повернулся и куда-то ушел.
Часов в пять вечера (время я определяла наугад), когда солнце было еще высоко, труба в голове колонны сыграла сигнал, которого я раньше не слышала. Оказывается, он означал надвигающуюся бурю.
Началась суета.
Посреди чиста поля составили телеги и кареты – кольцом. В центр собрали людей и лошадей, соорудили навесы. Я видела, как Оберон на своем крокодилоконе объезжает лагерь, и навершие его белого посоха смотрит то в землю, то в низкое, быстро темнеющее небо.
Мимо нас с Гарольдом прошел принц. Улыбнулся мне:
– Лена, если вечером вам станет скучно и вы захотите поболтать… Мы с высочествами будем в большом шатре. Заходите по-простому.
Я кивнула, не глядя на Гарольда.
Стемнело слишком рано. Налетел ветер. Тучи ползли такие свинцовые, такие жуткие в них закручивались смерчи, что страшно было смотреть.
– Если ты идешь в большой шатер, – сказал Гарольд, – то лучше сейчас. А то потом смоет.
– А если не иду?
Гарольд помолчал.
– Тогда залезем под телегу. Моя мать нам поужинать даст.
Он все еще смотрел в сторону. С обеда – с того самого момента, как обнаружились мои магические способности, – он не решался посмотреть мне в глаза.
– Ну, полезли, – сказала я неуверенно.