сопротивление я встречу среди близких людей. Мой брат кардинал, столь добрый, но в то же время столь приверженный ко всему мирскому, будет выдвигать тысячи причин, чтобы заставить меня изменить решение, и, если не сможет меня разубедить, в чем я уверен, он станет ссылаться на фактические трудности и на Рим, устанавливающий определенные промежутки между различными ступенями послушничества. Вот тут ваше величество всемогущи, вот тут я почувствую всю мощь руки, которую вашему величеству благоугодно простереть над моей головой. Вы спросили, чего я хотел бы, сир, вы обещали исполнить любое мое желание. А желание мое – вы это видели – служить богу: испросите в Риме разрешения освободить меня от послушничества.
Король очнулся от раздумья, встал и, улыбаясь, протянул дю Бушажу руку.
– Я исполню твою просьбу, сын мой, – сказал он. – Ты хочешь принадлежать богу, ты прав, – он лучший повелитель, чем я.
– Нечего сказать, прекрасный комплимент всевышнему! – процедил сквозь зубы Шико.
– Хорошо! Пусть так, – продолжал король, – ты примешь монашество так, как того желаешь, дорогой граф, обещаю тебе это.
– Вы осчастливили меня, ваше величество! – воскликнул дю Бушаж так же радостно, как если бы произвели его в пэры, герцоги или маршалы Франции.
– Честное слово короля и дворянина, – сказал Генрих.
На губах дю Бушажа заиграла восторженная улыбка, он отвесил королю почтительнейший поклон и удалился.
– Вот счастливый юноша, испытывающий подлинное блаженство! – воскликнул Генрих.
– Ну вот! – вскричал Шико. – Тебе-то не приходится ему завидовать, он не более жалок, чем ты, сир.
– Да пойми же, Шико, пойми, он уйдет в монастырь, он отдастся небу.
– А кто, черт побери, мешает тебе сделать то же самое? Он просит льгот у своего брата кардинала. Но я, например, знаю другого кардинала, который предоставит тебе все необходимые льготы. Он в еще лучших отношениях с Римом, чем ты. Ты его не знаешь? Это кардинал де Гиз.
– Шико!
– А если тебя тревожит самый обряд пострижения – выбрить тонзуру дело действительно весьма деликатное, – то самые прелестные ручки в мире, самые лучшие ножницы с улицы Кутеллери, – золотые притом! – снабдят тебя этим символическим украшением.
– Прелестные ручки?
– А неужто тебе придет на ум хулить ручки герцогини де Монпансье, после того как ты неодобрительно говорил о ее плечах? Как ты строг, мой король! Как сурово относишься к прекрасным дамам, твоим подданным!
Король нахмурился и провел по лбу рукой – не менее белой, чем та, о которой шла речь, но заметно дрожавшей.
– Ну, ну, – сказал Шико, – оставим все это, я вижу, что разговор этот тебе неприятен, и обратимся к предметам, касающимся меня лично.
Король сделал жест, выражавший не то равнодушие, не то согласие.
Раскачиваясь в кресле, Шико предусмотрительно оглянулся вокруг.
– Скажи мне, сынок, – начал он вполголоса, – господа де Жуаез отправились во Фландрию просто так?
– Прежде всего, что означают эти твои слова «просто так»?
– А то, что эти два брата, столь приверженные один к удовольствиям, другой – к печали, вряд ли могли покинуть Париж, не наделав шума, один – развлекаясь, другой – стремясь самому себе заморочить голову.
– Ну и что же?
– А то, что ты, близкий их друг, должен знать, как они уцелели?
– Разумеется, знаю.
– В таком случае, Генрике, не слыхал ли ты… – Шико остановился.
– Чего?
– Что они, к примеру сказать, поколотили какую-нибудь важную персону?
– Ничего подобного не слыхал.
– Что они, вломясь в дом с пистолетными выстрелами, похитили какую-нибудь женщину?
– Мне об этом ничего не известно.
– Что они… Случайно что-нибудь подожгли?
– Что именно?
– Откуда мне знать? Что поджигают для развлечения знатные вельможи? Например, жилье какого- нибудь бедняги.
– Да ты рехнулся, Шико. Поджечь дом в моем городе Париже? Кто осмелился бы позволить себе что- либо подобное?
– Ну, знаешь, не очень-то здесь стесняются!
– Шико!
– Словом, они не сделали ничего такого, о чем до тебя дошел бы слушок или от чего до тебя долетел бы дымок?
– Решительно нет.
– Тем лучше… – молвил Шико и вздохнул с облегчением, которого явно не испытывал в течение всего допроса, учиненного им Генриху.
– А знаешь ли ты одну вещь, Шико? – спросил Генрих.
– Нет, не знаю.
– Ты становишься злым.
– Я?
– Да, ты.
– Пребывание в могиле смягчило мой нрав, но в твоем обществе меня тошнит. Omnia letho putrescunt.[96]
– Выходит, что я заплесневел? – сказал король.
– Немного, сынок, немного.
– Вы становитесь несносным, Шико, и я начинаю приписывать вам интриганство и честолюбивые замыслы, что прежде считал несвойственным вашему характеру.
– Честолюбивые замыслы? У меня-то? Генрике, сын мой, ты был только глуповат, а теперь становишься безумным. Это – шаг вперед.
– А я вам говорю, господин Шико, что вы стремитесь отдалить от меня моих лучших слуг, приписывая им намерения, которых у них нет, преступления, о которых они не помышляли. Словом, вы хотите всецело завладеть мною.
– Завладеть тобою! Я-то? – воскликнул Шико. – Чего ради? Избави бог, с тобой слишком много хлопот, bone Deus.[97] Не говоря уже о том, что тебя чертовски трудно кормить. Нет, нет, ни за какие блага!
– Гм, гм! – пробурчал король.
– Ну-ка, объясни мне, откуда у тебя взялась эта нелепая мысль?
– Сначала вы весьма холодно отнеслись к моим похвалам по адресу вашего старого друга, дона Модеста, которому многим обязаны.
– Я многим обязан дону Модесту? Ладно, ладно, ладно! А затем?
– Затем вы пытались очернить братьев де Жуаезов, например, наипреданнейших моих друзей.
– Насчет последнего не спорю.
– Наконец, выпустили когти против Гизов.
– Ах вот как? Ты даже их полюбил? Видно, сегодня выдался денек, когда ты ко всем благоволишь!
– Нет, я их не люблю. Но поскольку они в настоящее время тише воды, ниже травы, поскольку в настоящий момент они не доставляют мне никаких неприятностей, поскольку я ни на миг не теряю их из