ворота, но Брюссель не был ни Фландрией, ни Брабантом.
Поэтому, действуя то убеждением, то силой, герцог начал наступать в Нидерландах, начал постепенно, город за городом, занимать свое строптивое королевство; по совету герцога Оранского, хорошо знавшего несговорчивость фламандцев, он принялся, как сказал бы Цезарь Борджиа, поедать сочный фландрский артишок листик за листиком.
Фламандцы, со своей стороны, сопротивлялись не слишком упорно; сознавая, что герцог Анжуйский победоносно защищает их от испанцев, они не спешили принять своего освободителя, но все же принимали его.
Франсуа терял терпение и в ярости топал ногой, видя, что только шагом продвигается вперед.
– Эти народы медлительны и робки, – говорили герцогу его доброжелатели, – повремените!
– Эти народы изменчивы и коварны, – говорил герцогу Молчаливый, – применяйте силу!
Кончилось тем, что герцог, от природы крайне самолюбивый и поэтому воспринимавший медлительность фламандцев как поражение, стал брать силою те города, которые не покорялись ему так быстро, как он того желал.
Этого дожидались и его союзник Вильгельм Молчаливый, принц Оранский, и самый лютый его враг Филипп II, неусыпно следившие друг за другом.
Одержав кое-какие успехи, герцог Анжуйский расположился лагерем напротив Антверпена; он решил силою взять этот город, который герцог Альба, Рекесенс, дон Хуан и герцог Пармский один за другим подчиняли своему игу, но который никто из них не мог ни истощить, ни поработить хотя бы на мгновение.
Антверпен призвал герцога Анжуйского на помощь против Александра Фарнезе; но когда герцог Анжуйский вознамерился, в свою очередь, занять Антверпен, город обратил свои пушки против него. Таково было положение, в котором Франсуа Французский находился в ту пору, когда он снова появляется в нашем повествовании, через два дня после того, как к нему присоединился адмирал Жуаез со своим флотом.
Глава 32
О том, как готовились к битве
Лагерь новоявленного герцога Брабантского раскинулся по обоим берегам Шельды; армия была хорошо дисциплинирована, но в ней царило вполне понятное волнение.
Оно было вызвано тем, что на стороне герцога Анжуйского сражалось много кальвинистов, примкнувших к нему отнюдь не из симпатии к его особе, а из желания как можно сильнее досадить испанцам, и еще более – французским и английским католикам; следовательно, воевать этих людей более всего побуждало честолюбие, а не убежденность или преданность; чувствовалось, что тотчас по окончании похода они покинут полководца или поставят ему свои условия.
Впрочем, герцог Анжуйский всегда давал понять, что согласится на эти условия, когда тому настанет час. Он любил повторять: «Стал ведь католиком Генрих Наваррский, так почему бы Франсуа Французскому не стать гугенотом?»
На другой же стороне, то есть у неприятеля, в противоположность этим моральным и политическим распрям имелись твердые, ясные принципы, существовала вполне определенная цель, а честолюбие и злоба отсутствовали.
Антверпен сначала намеревался впустить герцога, но в свое время и на тех условиях, которые найдут нужными; город не отвергал Франсуа, но, уверенный в своей силе, в храбрости и боевом опыте своих жителей, оставлял за собой право повременить; к тому же антверпенцы знали, что стоит им только протянуть руку – и, кроме герцога Гиза, внимательно наблюдавшего из Лотарингии за ходом событий, они найдут в Люксембурге Александра Фарнезе. Почему в случае настоятельной необходимости не воспользоваться поддержкой Испании против герцога Анжуйского, так же как до того герцога призвали на помощь против Испании? А уж потом, после того как при содействии Испании будет дан отпор герцогу Анжуйскому, можно будет разделаться с Испанией.
За этими скучными республиканцами стояла великая сила – железный здравый смысл.
Но вдруг они увидели, что в устье Шельды появился флот, и узнали, что этот флот приведен самим главным адмиралом Франции на помощь их врагу.
С тех пор как герцог Анжуйский осадил Антверпен, он, естественно, стал врагом его жителей.
Увидев этот флот и узнав о прибытии Жуаеза, кальвинисты герцога Анжуйского состроили почти такую же кислую мину, как сами фламандцы. Кальвинисты были весьма храбры, но и весьма ревниво оберегали свою воинскую славу; они были довольно покладисты в денежных вопросах, но терпеть не могли, когда другие пытались обкорнать их лавры, да еще теми шпагами, которые в Варфоломеевскую ночь умертвили такое множество гугенотов.
Отсюда – бесчисленные ссоры, которые начались в тот самый вечер, когда флот прибыл, и с превеликим шумом продолжались оба следующих дня.
С крепостных стен антверпенцы каждый день видели десять – двенадцать поединков между католиками и гугенотами. Происходили они на польдерах, а в реку бросали гораздо больше жертв этих дуэлей, чем французы потеряли бы людей при схватке в открытом поле. Если бы осада Антверпена, подобно осаде Трои, продолжалась девять лет, осажденным пришлось бы делать только одно – наблюдать, чем занимаются осаждающие; а уж те, несомненно, сами бы себя истребили.
Во всех этих столкновениях Франсуа играл роль примирителя, что было сопряжено с огромными трудностями; он взял на себя определенные обязательства в отношении французских гугенотов; оскорблять их – значило лишить себя моральной поддержки фламандских гугенотов, которые могли оказать французам важные услуги в Антверпене.
С другой стороны, для герцога Анжуйского раздражить католиков, посланных королем, дабы, если потребуется, отдать за него жизнь, – значило бы не только совершить политический промах, но и запятнать свое имя.
Прибытие этого мощного подкрепления, на которое не рассчитывал и сам герцог, вызвало смятение испанцев, а лотарингцев привело в неописуемую ярость. Разумеется, это двойное удовольствие – растерянность одних, бешенство других – кое-что да значило для герцога Анжуйского. Но необходимость считаться в лагере под Антверпеном со всеми партиями пагубно отражалась на дисциплине его армии.
Жуаезу, которого, если читатель помнит, возложенная на него миссия никогда не прельщала, было не по себе среди всех этих людей, движимых столь различными чувствами; он смутно сознавал, что время успехов прошло. Словно предчувствие какой-то огромной неудачи носилось в воздухе, и адмирал, ленивый, как истый придворный, и честолюбивый, как истый военачальник, горько сожалел о том, что явился из такой дали, чтобы разделить поражение.
По множеству причин он искренно думал и во всеуслышание говорил, что решение осадить Антверпен было крупной ошибкой герцога Анжуйского. Принц Оранский, давший ему этот коварный совет, исчез, как только этому совету последовали, и никто не знал, куда он девался. Его армия стояла в Антверпене, он обещал герцогу Анжуйскому ее поддержку, а между тем не слыхать было ни о каких раздорах между солдатами Вильгельма и антверпенцами, и с того дня, как осаждающие разбили свой лагерь в виду города, их еще ни разу не порадовала весть хотя бы об одной дуэли между осажденными.
Возражая против осады, Жуаез особенно настаивал на том, что Антверпен по своему значению был почти столицей; а владеть большим городом с согласия этого города было бы несомненным крупным успехом; но взять приступом вторую столицу своего будущего государства значило бы утратить доброе расположение фламандцев, а Жуаез знал их слишком хорошо, чтобы, в случае, если герцог Анжуйский возьмет Антверпен, надеяться, что они рано или поздно не отомстят с лихвой за это взятие.
Свое мнение Жуаез излагал вслух в шатре герцога в ту самую ночь, о которой мы повествуем читателю, вводя его в лагерь французов.
Пока его полководцы совещались, герцог сидел, или, вернее, лежал в удобнейшем кресле, которое можно было при желании превратить в диван, и слушал отнюдь не советы главного адмирала Франции, а шепот Орильи, своего музыканта, обычно игравшего ему на лютне.