Итак, он вошел к ней; он прижал ее к своей груди, как это делает отец с ребенком, которого боится потерять, обнял за голову, осыпал руки поцелуями; все эти его ласки были столь чувствительны и одновременно столь далеки от всякой чувственности, что Жанна не обманывалась в его настоящих чувствах. Но эти ласки, столь для нее непривычные, не казались от этого менее сладостными, и какое-то подобие жизни, возродившееся в ней, заставило сильнее биться сердце, окрасило щеки румянцем; она взглядом поблагодарила Рене за нежность и дружеские чувства.
Наступила ночь. Молодые люди поспешили занять свое место на веранде. Как будто все вокруг пришло в согласие, чтобы внести спокойствие в душу бедной Жанны! Не бывало более прекрасной ночи, никогда более светящееся небо не разгоняло ночной мрак, и никогда еще ночь так не старалась быть полным отсутствием дня. И хотя луна оставалась невидимой, а звезды были точно скрыты завесой, повсюду разливался рассеянный свет. Потоки острого, возбуждающего, терпкого аромата, раздражающего нервы, усиливающего биение крови в сосудах и расширяющего легкие, заставляли жить этой незнакомой жизнью, в существование которой невозможно поверить, не вдохнув ее пылающего воздуха, свойственного лишь Азии, и особенно Индии.
А между тем Рене и Жанна, казалось, уже покончили со всеми спорными вопросами загробной жизни и бессмертия души.
Рене был пантеистом и верил в вечность материи, поскольку знал по опыту, что зерно пшеницы можно размельчить на тысячи зернышек, но его нельзя разрушить; однако в бессмертие души он не верил, потому что душа ему никогда не являлась, а Рене не верил во все то, что невидимо и неосязаемо.
Бишат[55], изучавший этот вопрос и давший свой ответ на него, к тому времени умер; его прекрасная книга о жизни и смерти, уточнявшая Галля и Шпурцхейма, увидела свет, когда Рене был в тюрьме, и стала для него настольной. По мере того как он разворачивал свою теорию материи, слезы тихо стекали из глаз Жанны, оставляя два перламутровых ручейка по сторонам лица.
— Значит, — заговорила она, — вы думаете, Рене, что если однажды мы расстанемся, то навсегда и больше не увидимся?
— Я не говорю этого, Жанна, — ответил Рене. — Судьба позаботилась о нашей встрече в первый раз, и, возможно, в другой она же опять сведет нас: вы можете прокатиться в Париж или я вернусь в Индию.
— Я не поеду во Францию, — возразила Жанна, — а вы не вернетесь в Индию; наши сердца разъединены всей силой любви другой женщины к вам, а наши тела будет разделять толща земли. Вы мне все время говорите о том, Рене, что не верите в невидимость и неосязаемость, но хотите, чтобы я поверила в вашу любовь к Клер де Сурди, совершенно невидимую и неосязаемую.
— Да, но ведь предмет этой любви видим и осязаем. Я верю и в вашу любовь ко мне, Жанна, несмотря на то, что не в состоянии ее видеть, но она окружает меня, как те облака в «Энеиде», что окружали богов.
— Вы правы, Рене, — ответила Жанна, осушая его платком свои глаза и не отнимая его платок от глаз. — Рене, — продолжила она вставая, — я жестока и эгоистична. Своим несчастьем я насылаю несчастье и на вас. Да завтра Завтра мы расстаемся. Не отнимайте у моей души силы, которые ей потребуются в этот высший момент ее жизни. Мне понадобится все мое мужество. Возможно, и вам потребуется ваше.
— Вы вернетесь к себе, Жанна?
— Да, мне нужно помолиться. Я знаю, молитва не излечивает, но она в состоянии оглушить, словно опиум; только обещайте мне одну вещь.
— Какую, Жанна?
— Что вы не уедете внезапно, не попрощавшись со мной. Я хочу, чтобы это было долгое и утешительное прощание. Я хочу, как обычно, уснуть у вас на плече, на этот раз с мыслью и желанием больше не просыпаться.
Реке медлил оставить Жанну, испытывая чувство, в котором не отдавал себе отчета. Он проводил ее до дверей ее комнаты и долго прижимал к своей груди. Направляясь к себе, несколько раз останавливался: ему чудилось, что Жанна зовет его. Ему было не по себе, он не мог заснуть, точно какое-то предвиденье тревожило его, что вот-вот должно случиться большое несчастье.
Он подошел к своему окну, надеясь вдохнуть свежесть ночного воздуха И впрямь, казалось, повеяло первой утренней свежестью. Белесый свет, придававший ночи прозрачность, начал исчезать, уступая место сероватой пелене. Ему послышалось, что дверь у Жанны отворяется, и он кинулся было спросить, не почувствовала ли она себя дурно, но тут же подумал, что это может выглядеть так, будто он за ней следит, и замер перед своей дверью, так и не открыв ее. Не услышав больше никаких подозрительных звуков, он вернулся к окну. К этому времени ночь еще потеряла в своей прозрачности, но и при таком слабом свете он не мог не узнать Жанну, укутанную в ночной пеньюар, покинувшую дом и неуверенно ступавшую в сторону окрестной пустоши, так, словно шла босиком. Первой догадкой, пришедшей ему, была та, что у Жанны приступ сомнамбулизма и она действует бессознательно, не зная, что творит. Но довольно скоро переменил мнение. Жанна двигалась не бесчувственно и машинально, как это обычно у призраков и сомнамбул, — а напротив, боязливо и всякий раз вздрагивала от боли, когда нога наступала на ребристый или острый камешек. В какой-то миг она подняла голову и оглянулась на окно Рене, но он успел отпрянуть в глубь комнаты, и она его не увидела.
Жанна, вышедшая одна и почти нагая, совершала не только нечто необычное, но и неосторожное: запах мяса, поданного на свадебный стол, мог привлечь к поселению какого-нибудь дикого зверя, который, схоронившись в зарослях или высокой траве, мог внезапно наброситься на нее.
Рене протянул руку, поискал в темноте и, нащупав свой заряженный карабин, вернулся к окну.
Ему показалось, что он видит вблизи Жанны какую-то черную, будто сгустился сумрак, тень, очертания которой терялись в ночи. Но Жанна, вместо того чтобы бежать, двинулась навстречу ей. Был ли то человек, мужчина или женщина, Рене определить не мог, только он вдруг услышал, как пронзительно вскрикнула Жанна; упала на колени и закрутилась на земле, словно страдая от невыносимой боли. Еще не веря, что девушку убили, и видя, как черная тень возвращается в рощу, находившуюся неподалеку, вскинул карабин к плечу; она не сделала и десяти шагов, как Рене выстрелил.
Раздался второй крик, не менее пронзительный и душераздирающий. Убийца, мужчина или женщина, закрутился на траве, подобно Жанне, несколько раз судорожно дернулся, наконец вытянулся в последний раз и остался недвижим.
Рене бросил в комнате свой карабин, скатился по лестнице, нашел все двери, через которые выходила Жанна, открытыми и сразу увидел очертания ее распростертого тела, подбежал к ней, взял на руки, понес.
Звук ружейного выстрела гулко разнесся по всему дому. Решив, что на колонию напали, каждый хватал первое попавшееся под руку оружие и выбегал. Первыми в дверях показался Жюстин во главе двух или трех рабов с факелами.
Обхватив Жанну, Рене нес ее, не замечая свернувшуюся на ее ноге змею, ужалившую ее и до сих пор еще точно приникшую к ране.
— Шахматная змея, — воскликнул Жюстин, схватил ее и размозжил ей голову о стену. — Кто-нибудь, высосите из раны яд.
— Я позабочусь об этом, — ответил Рене, занося Жанну в ее комнату. — А вы поищите, разведайте — среди негров должны быть знатоки противоядий.
— Он прав, — сказал Жюстин, — трое или четверо — на коней! Найти ведунью, где бы ни была, и привести ее, живой или мертвой.
К тому времени Рене внес Жанну в комнату и положил на кровать; на ее ноге, белой и холодной, словно мрамор, он заметил два одинаковых укуса подобные следам от игольных уколов и отмеченные двумя крохотными кровяными точками. Он приложился к этим точкам губами и, словно древний факир[56], начал высасывать яд из ран.
Бесчисленные «почему» витали над кроватью Жанны, лежавшей неподвижно, прижимая к груди руки, точно покойница. Но Рене, по дрожи в ее ноге под его губами, чувствовал, что Жанна страдает и страдает жестоко.
Мало-помалу проснулись все обитатели дома и сбежались в комнату Жанны. Когда обессиленный Рене