— А почему меня должна оскорбить просьба моего брата позаботиться о его супруге, которая для меня свята как сестра? Или ты имеешь в виду мою прошлую любовь к Кармелите?
— Коломбан!
— По-твоему, я способен нарушить клятву?
— Думаю, ты готов скорее умереть, Коломбан! Я рядом с тобой ничтожество! Да, да, я дурной человек, а ты добрый, ты верный, ты сильный. Я знаю, что ты будешь защищать жизнь Кармелиты лучше, чем мою, а мою жизнь — лучше, чем свою собственную. Поэтому мне нечего опасаться: зная, что ты здесь, я не дрогнул бы, если б мне пришлось сейчас отправляться в кругосветное путешествие!
— В таком случае, — отвечал Коломбан, — предупреди Кармелиту; ты понимаешь, что без ее согласия я не могу остаться в доме. Если она откажет, ты все равно можешь ехать: я сниму комнату напротив или где- нибудь неподалеку и буду охранять ее так же, как если бы мы жили под одной крышей. Ну, иди, у тебя мало времени: одно дело — отправить письмо, другое — собраться в дорогу.
Камилл безропотно подчинился.
Кармелиту передернуло, когда она услышала новость.
Однако она не высказала ни замечания, ни возражения.
Услышав предложение Камилла, она оторопела. Кармелита не пыталась понять, что ее так задело. Она инстинктивно чувствовала всю низость Камилла, все величие Коломбана.
Бретонец настолько вырос в ее глазах, что казался гигантом по сравнению с карликом, которого он называл своим другом.
В принятом решении изменилось только одно — отъезд Камилла был перенесен на 23 октября.
Пакетбот в колонии отплывал 25 октября; до отъезда оставалось десять дней.
Коломбан рассказывал, какую суровую, почти монашескую жизнь он вел в фамильной башне Пангоэлей, как гулял по берегу бушующего моря, как сидел у изголовья больного отца, читая ему «Одиссею».
Кармелита удивила Коломбана музыкальными познаниями, которые она приобрела за время долгого отсутствия бретонца и частых отлучек Камилла.
Креол попытался возобновить прежние занятия музыкой, доставлявшие когда-то всем троим столько удовольствия; но мысль о скором расставании не давала им покоя. Кроме того, каждый из них чувствовал в душе смятение.
Камилла мучили угрызения совести.
Коломбана одолевали сомнения.
Кармелита впала в отчаяние.
Так в тоске и тревоге проходили безрадостные дни и печальные вечера, пока не настало время прощаться.
Случалось так, что всех троих охватывало смутное нетерпение, пугавшее их самих; они казались себе людьми, затеявшими спор в минуту опасности, и торопились расстаться, потому что рано или поздно это должно было произойти.
В этих грустных ожиданиях наступило 23 октября.
Они условились, что Коломбан посадит Камилла в дилижанс, который отправлялся из Парижа в десять часов утра и, следовательно, в одиннадцать должен был проезжать по версальской дороге.
Бретонец всю ночь не смыкал глаз. В шесть часов он был на ногах, ожидая пробуждения Камилла.
В восемь Коломбан вошел к нему в комнату.
— Который час? — спросил Камилл.
— Восемь, — отвечал Коломбан.
— О, у нас уйма времени! — воскликнул креол. — Я посплю еще часок?
Дверь в комнату Кармелиты была отворена. Девушка услышала ответ ленивца.
— Он прав, дайте ему поспать, друг мой, — сказала она. Коломбан притворил дверь в комнату Камилла и вошел к Кармелите.
Вероятно, она не ложилась: ее постель была почти нетронута.
— Вы устали, Кармелита, — с беспокойством поглядывая на девушку, заметил бретонец.
— Да, — отозвалась она, — я почти всю ночь читала.
— А остальное время плакали!
— Я? Совсем нет, — возразила Кармелита, подняв на него сухие, лихорадочно горевшие глаза.
Коломбан опустил голову и вздохнул.
Несмотря на то что к отъезду все было давно готово, он поднялся и вышел под тем предлогом, что хочет еще раз взглянуть на чемоданы.
Ему было тяжело оставаться с Кармелитой наедине, и он поспешил в сад.
В девять часов он вернулся в дом, вошел к Камиллу и почти насильно поднял его с постели.
Четверть часа спустя креол сидел в столовой вместе с Кармелитой и Коломбаном.
Последние минуты перед разлукой были столь же томительны, как проведенные вместе вечера.
Отъезд чем-то напоминает смерть: человек свыкается с мыслью о грозящей беде, и когда наступает критическая минута, он ничего не чувствует — источник слез истощился!
Карета, в которой Камилл собирался доехать до версальской дороги, ждала у ворот. Все трое в последний раз посмотрели друг на друга и обнялись.
Но плакали только Коломбан и Камилл.
— Вверяю в твои руки свою жизнь, — промолвил Камилл. — Больше чем жизнь — душу!
По всей вероятности, в эту минуту Камилл не лгал.
— Поезжай! Отвечаю перед Богом своей душой, своей жизнью! — торжественно произнес бретонец, устремив к небу ясный взор.
Молодые люди пошли к выходу.
Коломбан обернулся; видя, что всеми оставленная Кармелита опустила руки и уронила голову на грудь, подобно статуе Одиночества, он пожалел девушку и предложил Камиллу взять ее с собой до версальской дороги.
Кармелита благодарно на него взглянула, но не поддалась искушению и возразила:
— К чему?
И столько отчаяния было в ее голосе!
Камилл поспешно вернулся, в последний раз обнял ее, потом в ужасе отпрянул.
Ему почудилось, что он сжимал в объятиях мраморную статую.
До дилижанса оставалось десять минут: надо было торопиться. Коломбан увлек за собой Камилла; оба сели в карету, и лошади понеслись галопом.
Ворота были распахнуты настежь.
— Заприте ворота, — хмуро проговорила Кармелита, обратившись к садовнице.
Та повиновалась и толкнула створку — ворота с грохотом захлопнулись.
Кармелита вздрогнула.
— Это закрылась дверь моего склепа, — прошептала она. Затем она медленно поднялась в дом, вошла в комнату и рухнула на диван.
Чем объяснить отчаяние Кармелиты, ее печаль, ее холодность?
Как это часто бывает у тонко чувствующих женщин, она бессознательно сравнивала Коломбана и Камилла.
И в самом деле, Коломбан — который со дня своего прибытия все больше вырастал в глазах Кармелиты, — Коломбан за эти десять пробежавших дней поднялся на необычайную высоту.
Ей казалось, что во все время его отсутствия она жила словно в дурном сне.
Сон… Да, конечно, сон! Не может действительность быть такой страшной!
Три месяца она была любовницей фата — обаятельного и веселого, что верно то верно, но человека без чести, без совести, бездушного, недостойного, слабовольного; он напоминал разряженную куклу, напомаженную, напудренную, завитую, временами даже забавную, но в конечном счете недостойную настоящей любви. Разумеется, только в страшном сне ей могла привидеться жизнь с этим американцем в пестрых галстуках, ярких жилетах, светлых панталонах, с золотыми цепочками на шее и рубинами на пальцах… Для нее он явился воплощением демона тьмы, который опускается по ночам на грудь спящему человеку. И все эти планы женитьбы, этот отъезд в Америку за разрешением на брак, эта угроза