— Боже мой, Боже! Так она могла полюбить меня, раз не любила Камилла?..
LIII. ГЛАВА, ГДЕ КАЖДЫЙ НАЧИНАЕТ РАЗБИРАТЬСЯ НЕ ТОЛЬКО В СОБСТВЕННОМ СЕРДЦЕ, НО И В СЕРДЦЕ ДРУГОГО
С этого дня простые и сердечные отношения между Коломбаном и Кармелитой стали холодными и натянутыми.
Кармелита понимала, что в разговоре с Коломбаном позволила себе лишнее.
Коломбан боялся, что ослышался.
Он все так же верил в возвращение Камилла; он держался с Кармелитой почтительно, и только; он избегал щекотливых разговоров и был прав: у Кармелиты почти вырвалось признание.
Коломбана страшила мысль, что он с каждым днем все больше любит Кармелиту.
Что же с ним стало бы, если бы он узнал, что любим?
Да он в ту же минуту сбежал бы из Парижа, вернулся бы в Бретань.
А пока проходили дни, недели, месяцы, но согласие от отца Камилла все не приходило. Коломбан с Кармелитой по-прежнему получали от креола письма, нежные, порой даже страстные, но ни о чем другом в них не говорилось.
Однажды утром принесли письмо от его брата.
Камилл тяжело заболел.
Кармелита выслушала эту новость почти с таким же равнодушием, с каким получала другие письма.
Болезнь продолжалась три месяца.
Все мы знаем, какие чувства испытывает выздоравливающий после того, как болезнь иссохшей, лихорадочно горячей рукой показала ему приоткрытую дверь склепа.
Первые его слова, вернее, радостные крики, — это хвала Богу всемогущему, родным, друзьям, тем, кого он любит или даже любил; дурные чувства гаснут, добрые — крепнут; можно подумать, что, отступая, лихорадка не только уносит все гнилое и вредное из тела, но и выкорчевывает сорняки из сердца, превращая его в нетронутую плодородную землю, и на ней всходят новые, ароматные цветы. Серьезная болезнь — как промежуточная станция между жизнью и смертью, нечто вроде вынужденной остановки, во время которой душа, совершенно освободившись от телесной оболочки, парит над человеческими страстями, — так розенкрейцеры поселялись на горных вершинах, чтобы напрямую общаться с духом Божьим.
Комната выздоравливающего — это святилище, подобное тому, в котором произошла метаморфоза со старым Эсоном: прежний человек исчез, а пришедший ему на смену сосредоточенно думает; в такие минуты дурные люди становятся лучше.
Возвращающийся к жизни человек сродни появившемуся на свет младенцу: все его радует, все веселит его сердце, он тянется ручонками к любому человеку, которого видит, как к доброму другу; долго сдерживаемая нежность столь же чиста и неудержима, как вода, прорвавшая плотину, и никакое препятствие не в силах ей противостоять.
Перед этим великолепным и бурным извержением, боясь помешать ему, пасуют родственники, друзья, случайные свидетели; они готовы обещать что угодно, даже то, что впоследствии оказывается невыполнимо.
Какой отец откажет ребенку в погремушке, к которой тот тянет ручки?
Вот так и Камилл: как только он пошел на поправку, ему удалось добиться от отца и всех родственников согласия на брак с Кармелитой; об этом Камилл и поспешил написать пространное письмо. По-видимому, он не вполне оправился после горячки — письмо вышло очень страстное, оно так и излучало любовь, и добрый Коломбан подал его Кармелите со слезами на глазах.
— Вот видите, Кармелита, — заметил он, — я не ошибся!
Однако Кармелита думала иначе: в восторженных словах, в любовных признаниях она угадывала следы перенесенной горячки, видя в этом послании всего лишь яркую радугу — недолговечное дитя грозы, исчезающее вместе с ней. И потом, ей было совершенно безразлично, любит ли ее Камилл. Доведись ему снова заболеть, Кармелита пальцем не шевельнула бы, чтобы ему помочь. Ей, пожалуй, нельзя было приписать хладнокровие палача; скорее всего, в ее поведении можно было усмотреть мужество судьи: про себя она уже вынесла приговор.
Самой большой радостью для нее было бы не получать больше от креола писем, не слышать о нем ни слова, забыть даже его имя.
Она всем сердцем любила Коломбана, была полна раскаяния и угрызений совести. Когда Кармелита увидела, как он печален и в то же время горд тем, что его друг оказался порядочным человеком, она едва не бросилась Коломбану на шею и не призналась ему в своей любви; но бретонец глядел так хмуро, что она не осмелилась и молча вернулась к себе.
Любовь к Коломбану, с каждым днем все сильней овладевавшая ею, была уже не просто любовью; это было нечто большее — преклонение перед высшим, почти божественным существом.
Если бы Коломбан заметил, как она рассматривает его украдкой, как пожирает его глазами, он все понял бы, как ни был он прост и скромен.
Оставаясь наедине, они испытывали неловкость, однако для обоих это были минуты несказанного блаженства.
Когда Коломбан читал — обычно какую-нибудь оду Гюго или поэму Ламартина, — Кармелита, сидя на диване, то подавалась всем телом вперед, то выпрямлялась, наконец ложилась и следила взглядом за молодым человеком, похожая на молодую львицу, готовую вот-вот наброситься на льва — предмет ее страстных любовных игр.
Когда Кармелита пела — либо «Pria che spunti l'aurora»24 неаполитанского маэстро, либо «Жар в крови» Гретри, — Коломбан чувствовал стеснение в груди; он впадал в восторженное состояние и словно воочию видел, как каждая сверкающая нота, подобно зажженной на земле ракете, взлетала к небесам, рассыпалась фейерверком и угасала. В любви Коломбан был робок и почтителен, будто женщина. Он жизнь был готов отдать за то, чтобы только почувствовать на своем лице божественное дыхание Кармелиты, исходящую от нее небесную гармонию; о поцелуе он не мог и помыслить!
В полночь или около часу ночи молодые люди желали друг другу спокойной ночи, Коломбан возвращался в павильон, Кармелита запирала за ним (или делала вид, что запирает) дверь; едва шум его шагов замирал на лестнице, Кармелита снова отворяла дверь, подбегала к окну в коридоре, смотрела, как молодой человек идет через сад, и, не спуская глаз с освещенных окон павильона, порой просиживала так до рассвета, не в силах справиться со снедавшей ее любовью; она уходила, только когда в окнах Коломбана гас свет.
Не раз она, словно в лихорадке, следовала за ним и дальше. Теплыми летными ночами, когда звезды освещали путь или, точнее, едва рассеивали темноту, Кармелита на цыпочках спускалась по лестнице, пугливо озиралась, выходила в сад, забиралась в чащу, чтобы перевести дух, а потом, подобно печальной фее или ундине, чья белая тень вышла из могилы и жалобно бродит возле дома своего возлюбленного, она ходила кругами у павильона Коломбана.
Будто охваченный таким же чувством, Коломбан порой отворял дверь, и тоже выходил в сад, всей грудью вдыхал ночной воздух и садился на ту же скамейку, где он поджидал Камилла после своего возвращения из Бретани. Там он сидел неподвижно, не сводя глаз с окна коридора, через которое его взгляд мог, казалось, проникнуть в комнату любимой.
Тогда Кармелита бесшумно, медленно, сдерживая дыхание, переходила от дерева к дереву; она пожирала взглядом молодого человека до тех пор, пока он не возвращался к себе, так и не зная, что душа его любимой, будто блуждающий огонек, целый час была с ним рядом.
Однажды зимней ночью — уже выпал снег, и Кармелита не посмела выйти в сад, опасаясь оставить следы на пушистом снежном покрывале, — она стояла в коридоре у окна, следя взглядом за лампой Коломбана, не заботясь о том, тепло ей или холодно, — огонь не согрел бы ее ледяных рук, снег не охладил бы ее пылающего лба. Вдруг дверь павильона распахнулась, бретонец крадучись, как часто делала она сама, вышел в сад, направился к дому и взошел на крыльцо.
Кармелита хотела было убежать к себе.
Но любопытство одержало верх. И потом, отворяя и затворяя дверь комнаты, она выдала бы себя.