верилось в недавнюю кончину его шестидесятилетней жены. Я посочувствовал, а он лишь покачал головой и потрепал меня по плечу.
— Не трать сочувствие на меня, сынок. Я отлично пожил, скажу я тебе! Когда охаживаешь такую женщину, ни к чему и спрашивать, за что тебе столько счастья. Только и надеешься, что она не поумнеет и не передумает.
Во время праздника меня охватило чувство странного облегчения. Еще с первой нашей встречи Марианн Энгел выказывала ко мне столь необъяснимую симпатию, что я боялся — все исчезнет так же вдруг, как и началось. Отношения заканчиваются, дело обычное. Мы все наблюдали это тысячи раз — даже у пар, утверждавших, что «они не такие».
Я когда-то знал одну женщину — ей нравилось представлять себе любовь в облике лохматой собаки, что всегда несется за брошенной палкой и тащит ее назад, радостно хлопая ушами. Абсолютная преданность, безусловная верность. А я над ней смеялся, думая, что любовь не такая. Любовь — нечто хрупкое, ее нужно нежить и оберегать. Любовь легко гнется, поддается под натиском. Любовь может съежиться от двух грубых слов, ее легко отбросить неосторожным жестом. Любовь вовсе не преданная собака — скорее карликовый мышиный лемур.
Да, точно, любовь именно такая: крошечный пугливый примат с широко распахнутыми в вечном страхе глазами. Тем из вас, кто не вполне представляет, как выглядит карликовый мышиный лемур, следует вообразить уменьшенного до миниатюры актера Дона Ноттса или Стива Бушеми — в шубе. Представьте как можно более симпатичного зверька, которого сжали так сильно, что все нутро его сбилось в чрезмерно крупную голову, а глаза выпучились. Лемур кажется столь уязвимым, что невольно за него боишься — на кроху в любую минуту может наброситься хищник.
Любовь ко мне Марианн Энгел, кажется, была замещена на столь непрочном растворе, что я заранее знал: она рассыплется, едва мы выйдем за порог больницы. Разве может любовь, построенная на воображаемом прошлом, выжить в реальном будущем? Нет. Такую любовь обязательно схватят и размолотят челюсти настоящей жизни.
Этого я боялся, но Рождество показало мне, что любовь Марианн Энгел отнюдь не немощна. Она была крепкой, она была цепкой, она была огромной. Я думал, она способна заполнить лишь одну палату в ожоговом отделении, но она наполняла всю больницу. И, что еще важнее, ее любовь была не только для меня; Марианн Энгел щедро делилась этой любовью с незнакомцами — людьми, которых не считала своими приятелями из четырнадцатого века.
Всю жизнь я слушал глупые истории о любви, о том, что чем больше отдаешь, тем больше получаешь в ответ. Меня это всегда поражало, всегда казалось нарушением основополагающих математических принципов. Но теперь я видел, как Марианн Энгел щедро делится своей любовью, и во мне пробуждались самые странные чувства: полная противоположность ревности.
Меня успокаивало, что любовь — естественное состояние ее души, а вовсе не помрачение рассудка, вызванное фантазиями. Ее любовь не была лемуром — животным, названным так потому, что португальские исследователи Мадагаскара, усевшись в лагере вокруг костра, заметили огромные глаза, что сверкали и таращились на них из чащи леса. Они решили, что это были глаза духов погибших товарищей, и окрестили зверька латинским словом, означающим духов или привидений.
* * *
Когда все, до последней ножки индейки, было съедено, Марианн Энгел поблагодарила каждого официанта и раздала конверты «с небольшой прибавкой за работу в праздник». По дороге назад, в палату, она катила мою коляску и уверяла меня, что это лучшее Рождество в ее жизни. А я заметил, что это немалая похвала, учитывая, что всего их было около семисот.
Марианн Энгел помогла мне лечь и сама с довольным вздохом уселась рядом. Я высказался в том смысле, что, должно быть, праздник обошелся ей в целое состояние; она лишь отмахнулась и извлекла из- под кровати серебристый чемоданчик.
— Открывай!
Чемодан был битком набит пачками купюр: полтинников и сотенных. В дни порнографии и наркотиков я видывал пачки наличности, но чтобы столько… В голове заметались цифры, я пытался угадать хотя бы приблизительную сумму. Сосчитать было сложно — меня поразил сам факт появления этих денег — и Марианн Энгел пришла мне на помощь.
— Двести тысяч.
Двести тысяч долларов! И такие деньги целый день лежали без присмотра под моей кроватью. Любой мог их отсюда унести! Я назвал ее дурой, а она со смехом ответила, что над глупостью даже боги не властны. И добавила: в самом деле, ну кто же станет в Рождество искать чемодан с деньгами под больничной койкой?
— Ты думаешь, ты мне не по карману, — говорила она уверенно, не допуская ни тени сомнений. Сомнений и не было. Я кивнул, а она заявила: — Теперь я готова получить свой подарок!
Я уже несколько недель придумывал дюжины разных версии своей поздравительной речи, точно школьник, готовящийся пригласить понравившуюся девочку на танцы, но теперь, когда момент настал, испытывал лишь неуверенность. Робость. Смущение. Мне хотелось бы говорить учтиво, однако, совсем как школьник, я будто язык проглотил. Слишком поздно, никуда не деться, и я понимал, что мои подарки — их было три — слишком уж личные. Слишком глупые. Многие часы усилий прошли напрасно: и как это я настолько зарвался, почему вообще посмел делать такие подарки? Марианн Энгел сочтет их детскими, подумает, что я слишком прямолинеен или слишком туп. Мне хотелось, чтобы в комнату ударила молния, чтобы гром поразил прикроватную тумбочку, в которой были спрятаны эти глупейшие дары.
Я написал для Марианн Энгел три стихотворения. Змея в спине смеялась над моими заносчивыми попытками.
Стихи я писал всю жизнь, но никогда и никому их не показывал. Я прятал свои письмена, и сам прятался за тайными этими надписями — лишь тот, кто не в силах вынести настоящую жизнь, станет придумывать и прятаться в другом мире. Иногда, в минуту осознания, что я не мог бы перестать писать, пусть даже захотел бы, по спине бегут мурашки неловкости — так бывает в общественной уборной, когда кто-то облегчается слишком близко от тебя.
Иногда мне кажется, что в любой писанине есть что-то немужское, однако поэзия — худший вариант. В припадках кокаиновой паранойи я, бывало, сжигал свои поэтические тетради и смотрел, как корчатся горящие страницы, слой за слоем, как пламя вздымает в воздух серые снежинки пепла. И пепельные слова мои вздымались к небесам, и было приятно знать, что внутреннее мое «я» снова свободно: команда лучших судмедэкспертов ФБР уже не смогла бы вновь собрать воедино все мои чувства. Я прятал в буквах самые искренние свои переживания, а замечательней всего было то, что я мог испепелить их за одну секунду.
Завлечь женщину в постель было не опасно, ведь слова мои растворялись, едва слетая с губ; написать стихи для женщины — как будто изготовить оружие, которым однажды она меня убьет. Показать свои стихи — значит, выпустить их во Вселенную навечно — они в любой миг могут вернуться и отомстить.
Вот так я все и просрал. Рождество. Я прикован к больничной койке и должен вручить свой подарок Марианн Энгел, а запасного подарка нет. Лишь инфантильные каракули, запятнавшие белизну бумаги. Слова мои были египетскими иероглифами до обнаружения Розеттского камня; слова, точно раненые солдаты, ковыляли домой, опустив ружья, потерпев поражение; слова мои были как рыбы без воды, безумно бьющиеся в сетях, вытрясаемые на дно рыбацкой лодки, опадающие, точно скользкая гора, пытающаяся стать равниной.
Слова мои были, и есть до сих пор, недостойны Марианн Энгел.
Но выбора не осталось; я открыл тумбочку и — лузер — нацепил неубедительную маску храбрости на воображаемое для нее место. Я выудил три листочка бумаги, закрыл глаза и протянул стихотворения Марианн Энгел, надеясь, что они рассыплются в прах прямо у меня в пальцах.
— Прочитай мне, — попросила она.
Я запротестовал. Это же стихи, а мой голос падает, точно в жуткую пропасть. Огненный зверь ворвался в мою глотку, оставив лишь заржавленные струны на поломанной гитаре. Мой голос грандиозно не