случилось. Теперь мне остаётся повторять за вами по Шиллеру: «Я сделал своё дело».
Помолчали. Покурили. Посмотрели друг на друга.
— Вы мужественный человек, господин Гарднер, — похвалил карлик.
— Я, кроме того, ещё и справедливый человек, — напомнил Гарднер.
И тут карлик уже ничего не ответил, только подвинул к себе лист рапорта.
— Дурацкий слог, — сказал он недовольно. — Кто же это так пишет? Вот слушайте: «Это обстоятельство (то есть, очевидно, то, что Курцера оглушили, — пояснил он от себя) благоприятствовало тому, что смерть последовала моментально». Да, неплохая благоприятность. Не дай Бог нам с вами такую. Как вы думаете, коллега?
— Во всяком случае, это всё, что мы узнали, — ответил Гарднер холодно. — Подробнее спросить не у кого. Из обоих получились лепёшки.
— Значит, так, — подытожил карлик, — Курцер не кричал, из кабинета не выходил, но вдруг что-то случается — и вот он лежит на мостовой с размозжённым черепом. Что же такое случилось?
Гарднер с едва заметной, но недоброй улыбочкой пожал плечами.
— Допрос, — ответил он очень коротко, явно показывая, что мог бы сказать по этому поводу и больше.
— Хорошо, допрос. Но вот руки Войцика были в наручниках, как же он в таком случае сумел их сбросить?
Гарднер не отвечал. Он улыбался всё шире, всё безмятежнее. Вот попробуй-ка придерись к нему, когда он всё предусмотрел, даже наручники и те не забыл надеть...
— Я ведь вас спрашиваю? — повысил голос карлик.
— Ну а что я вам могу ответить? Они же остались вдвоём — Курцер за столом и Войцик на другом конце комнаты, в наручниках. Теперь прошу заметить, у Курцера был в кармане парабеллум. Так вот, этот парабеллум оказался незаряженным. И не то что он использовал патроны, нет, с таким он и приехал из дома. Ну, впрочем, кто мне ответит за это, я знаю... Теперь наручники. Они валялись на ковре, под стулом. Значит, снял их с Войцика сам наш высокий коллега. Зачем? На полу же валялась и моя чернильница в виде лотоса. Приходится думать, что ею Войцик, как только у него освободились руки, оглушил моего высокого начальника. Но ведь, повторяю, расстояние между ними равнялось доброму десятку метров, и при этом условии, кажется, должна была быть борьба. Борьбы не было. Невольно приходится, стало быть, допустить, что начальник сам посадил Войцика за стол, сам снял с него наручники. Зачем? Ну, чтобы Войцик написал ему что-то. Это всё понятно?
Карлик кивнул головой.
— Конечно, это бред, — продолжал Гарднер, — ничего Войцик писать ему не собирался. Коллега Курцер оказался грубо обманутым. Нельзя было снимать наручники с преступника, нельзя было его подпускать к столу, ни в коем случае нельзя было его подпускать к чернильнице, если она весит с добрый килограмм и служит отличным ударным орудием. Приступая к допросу, надо было осмотреть и зарядить револьвер и вообще уяснить себе, с кем ты имеешь дело. Что же, за такие ошибки только и платятся жизнью. Мы, например, профессионалы, такую роскошь допустить себе не можем. А попал начальник в эту ловушку потому... — он не докончил.
— Ну, ну? — подстегнул его карлик. — Я слушаю!
Он отлично знал психическую конституцию этого простого, энергичного, совершенно законченного беспринципного человека. Никаких рецептов спасения человечества он, Гарднер, не выдумывал. Самым коротким путём всегда считал прямой путь. А прямой путь был у него символом убийства. Он приходил, когда его звали, убивал, жёг, смешивал с землёй, а приказали бы ему — он и место это ещё перепахал бы. Но производил всё это с той потрясающей бесчувственностью, которая сделала его имя почти символическим. Он и был символом усмирителя. В нём отсутствовали не только жалость, страх за содеянное, чувство ответственности перед своей совестью, но даже элементарный здравый смысл, а его-то Курцер всегда чувствовал очень чутко и ясно. И в то же время карлик понимал, почему Гарднер считает для себя возможным презирать Курцера. Вот он уж не вылетел бы из окна собственного кабинета, он не валялся бы перед солдатами караульного батальона с размозжённым черепом. Мёртв-то не он.
Карлик подошёл и положил ему руку на плечо.
— Ну, ну, господин Гарднер, говорите, голубчик, говорите! Вас мне особенно интересно послушать. Я знаю, у вас есть своё мнение.
Гарднер глубоко вздохнул.
— Да нет, — ответил он тускло, — что же я тут могу сказать? Во-первых, по моему мнению, следует всегда самому чистить и заряжать револьвер, а не доверять это каждому старому идиоту. Уж что-что, а своё оружие должен держать в порядке ты сам. Как-нибудь наступит такой час, когда только от этого и будет зависеть твоя жизнь. Это раз. Второе: наш высокий коллега слишком уж перемудрил, уж так он тонко хотел подойти к Войцику, что тот и оценить это не сумел. Уж слишком, видимо, не терпелось Курцеру утереть нос нам, практическим работникам, тем маленьким людям, которые, как псы, охраняют жизнь и благополучие как его, так и...
Тут он что-то замешкался.
«Так и твою», — прочёл карлик неоконченную часть фразы. Он посмотрел на него. Гарднер сидел корректный, хорошо сложенный, в ладном штатском костюме. Карлик только сейчас и обратил внимание на то, что костюм этот был легкомысленного светло-сиреневого цвета, что, кроме того, сегодня на Гарднере были и хрустящая, ломкая кремовая сорочка и пышный, яркий галстук. Он скользнул взглядом по широким плечам его, задержался немного на кистях рук и даже не особенно как-то удивился, когда заметил, что пальцы у Гарднера длинные и тонкие, с овальными розовыми ногтями и серебристыми лунками у корней, что называется музыкальные пальцы. Неужели он ещё играет? А ведь интересно было бы в свободное время поговорить с ним о музыке! «Бойся не любящей музыки твари», — сказал кто-то, Шекспир или Гейне. Эта-то тварь, кажется, музыку любит...
И вдруг что-то большое и страшное, хотя и очень туманное, прошло перед карликом. Он смутно подумал, во-первых, о чёрных индийских кобрах, что вылезают на свист дудочки из плетёной корзины факира, затем, вглядываясь в свежее, розовое лицо Гарднера, вспомнил читанное где-то о том, как музыкальны большие ядовитые пауки. И акулы, кажется, тоже долго плывут за кораблём, если на нём играют на рояле. «Что ж, и этот, верно, тоже играет на рояле. А может быть, и на скрипке? Может быть, и на скрипке».
Гарднер сказал:
— Видите ли, я смотрю так. Вот передо мной такая крупная политическая фигура, как Войцик. Он попался глупо и случайно, как уличная торговка во время облавы. Что же, это иногда случается и у них. Человек этот очень много знает. Значит, надо приложить все усилия, чтобы расколоть его.
— Как? — наклонился с кресла карлик. Он знал это слово из арго берлинских воров и бандитов, но сейчас оно прозвучало совершенно дико. Что, вы говорите, надо сделать?.. Я не понял вас... повторите.
— Расколоть, расколоть! — спокойно и не объясняя, как что-то известное, повторил Гарднер. — Я говорю, надо его расколоть. Вот Войцика берут и раскалывают. Над ним работают умелые руки, мои руки, — сказал он с благодушной и чуть конфузливой улыбкой, и карлик опять быстро взглянул на его длинные, овальные, сияющие ногти с серебристыми лунками. — Но ничего не выходит. Значит, что ж? — он пожал плечами. — Конец! О чём же ещё тут говорить! Вывести его во двор, да и... — он махнул рукой.
— И только? — наивно спросил карлик, поднимая брови. Ему вспомнилось, что они с Курцером ещё недавно говорили об этом почти таким же языком.
Гарднер пожал плечами и ничего не ответил.
Несколько мгновений карлик, сохраняя ту же благодушную, но и презрительную улыбку, продолжал молча смотреть ему в лицо.
«Лакированные ногти, — подумал он и вздохнул. — Что же делать? В конце концов, сейчас-то прав он».
— Так вот, Гарднер, — сказал уродец, — этот разговор мы отложим. Но теперь у меня к вам просьба. Раз Курцера нет, в имение придётся выехать вам. Это недалеко, километров сорок. — Он помолчал. — Я даю вам, конечно, кое-какие инструкции, но через два дня и я там буду. Вы сами понимаете, что надо что-то