Дядя встал со стула и снова зашагал по комнате.
— Всё шуточки, профессор! — сказал он брюзгливо. — Я вижу, что мы с вами вряд ли договоримся, но вот я хочу задать вам один вопрос.
— Пожалуйста, — любезно наклонил голову отец и выпустил изо рта большой клуб дыма.
— Что вас удерживает около них?
Отец молча курил.
— Моя наука, — сказал он коротко. — Моя совесть, — прибавил он, подумав.
— Совесть?! — обидно засмеялся дядя.
— Да, вы знаете, я ведь её не считаю химерой, как ваш фюрер.
— Ваша совесть, ваша наука! — сказал, будто выругался, дядя. — Ваша наука! Ну, что же она вам дала? Шкаф с коллекцией обезьяньих черепов, мантию какого-то университета и ещё что? Да! Подержанный фордовский автомобиль и квартиру с казёнными дровами! Это почти за сорок лет беспорочной, я сказал бы, солдатской службы! Признайтесь: немного! Мы своим учёным даём гораздо больше.
Отец поднял голову, нижняя челюсть его дрогнула.
— Знаете что? — сказал он. — Давайте не будем касаться науки, моей науки, — подчеркнул он. — Тут мы действительно не сговоримся.
— Хорошо, — согласился сдержанно дядя, — не будем касаться вашей науки. Но дело-то ведь очень простое. Двадцать лет вы боролись против нас...
— Двадцать лет, вы сказали, — перебил его отец, как будто подсчитывая. — Больше, много больше. Я боролся с вами с первых же дней моей сознательной жизни, а мне уже шестьдесят лет.
— Как вы, ей-Богу, любите красивые фразы! — поморщился дядя. — Вот к вам действительно приложимы слова вашего любимого писателя Сенеки: «Мы погибаем от словоблудия». Вы боролись, говорю я, против нас всеми средствами, от благотворительных лекций до организации этого вашего псевдонаучного института. Вы с кучкой ваших сотрудников занимались моральной партизанщиной, называя это наукой. В то время мы не имели физической возможности призвать вас к порядку и сражались наименее эффективным оружием, взятым из вашего же арсенала, — печатным словом. На вашу ругань мы отвечали тоже руганью.
— Вы отвечали клеветой, сударь! — сказал отец и стукнул кулаком по столу. — На серьёзные научные доводы вы отвечали фиглярством этого шута горохового Кенига!
Дядя прищурившись смотрел на отца.
— Ого! — сказал он с удовлетворением. — Я вижу, вы сердитесь, значит, Кениг вам причинил всё- таки серьёзное огорчение.
— Вот что, — сказал отец серьёзно и поднялся было с кресла. — Вы знаете, я не играю краплёными картами и всякое шулерство мне органически противно. В особенности когда это касается науки. Вы помните, у нас уже был как-то разговор на этот счёт.
— Но наука-то, наука-то! — закричал дядя. — Наука-то не существует сама по себе, наука-то тоже чему-то служит. Неужели вам ваши друзья не объяснили даже этого? Если бы дело касалось только обезьяньих черепов, мы дали бы вам играть в них сколько угодно. Верьте моему честному слову, — мы до сих пор не повесили ни одного собирателя марок или нумизмата. Но вы задели нас в самом больном месте — в вопросе происхождения нашей расы, в вопросе крови и чести нации, — и мы этого допустить не можем. Против инсинуаций вашего института и собственно ваших мы боролись — охотно соглашаюсь! — тоже инсинуациями. Мы говорили с вами тогда словами. Теперь, когда мимо вашего института проходят наши войска и ползут наши танки, у нас могут быть и иные доводы. Ведь мы и пришли затем, чтобы положить конец всяким спорам, которые ведутся совершенно бесплодно вот уже в течение семи лет. Теперь мы можем добиться последней ясности во всех вопросах — и, конечно, добьёмся её.
— Вот это другой разговор, — одобрил отец. — Это мне понятно. Так что же вы от меня хотите? Давайте-ка внесём эту необходимую ясность в наши отношения.
— Давайте, — согласился дядя. — И начнём тогда с азов. Вы знаете, что мы стоим на точке зрения принципиального неравенства человека человеку. Мы боремся против вас потому, что вы заразили мир жалостью. В весёлое и славное время средневековья, во время господства единого разумного бога из всех богов, сотворённых человеком, — грубой физической силы, то есть попросту, когда в истории действовал тот же безжалостный и спасительный закон естественного отбора, что и в природе, всё было в относительном порядке. Относительном, говорю я, потому что поклонники неполноценных и уродливых тварей существовали всё время. К сожалению, жалость к ним пока неотъемлема от человека.
— Вам нравится средневековье? — с интересом спросил отец.
— Ни в коем случае! — энергично покачал головой дядя. — Это пройдённый этап, и никогда он не повторится снова.
— Ну конечно, — согласился отец, — тогда были только костёр, топор и петля, но явились вы — и оказалось, что для того, чтобы облагодетельствовать человечество, нужны ещё удушливые газы.
— Вот что... — Дядя встал и оттолкнул стул, его большие, рысьи глаза потемнели и стали ещё глубже. — Вот что, профессор...
— Да, да, — откликнулся отец.
Дядя вынул из кармана портсигар, открыл его, достал длинными, тонкими пальцами папиросу, но курить не стал, только сломал её и бросил на пол.
— Вот что, профессор, — сказал он наконец, с трудом подбирая слова. Говорить нам с вами в таком тоне бесполезно. Если вы расположены острить, мне остаётся только сесть в автомобиль и уехать.
— И тогда разговор со мной докончит Гарднер, но без всякой философии и цитат, не так ли? — спросил отец, улыбаясь.
— А вам хотелось бы непременно довести до этого? — Дядя вынул новую папироску и стал шарить по карманам, разыскивая зажигалку. — Я специально и приехал, чтобы не допустить такого исхода.
— По собственной инициативе приехали? — полюбопытствовал отец и протянул ему зажигалку.
Дядя не мигая, в упор посмотрел на отца, потом высек огонь и стал закуривать.
— Мы же с вами всё-таки родственники, — сказал он не особенно уверенно.
— Ах, так? — кивнул головой отец. — Ну хорошо, я слушаю дальше.
— Вам всё-таки не удастся меня вывести из себя, — сказал дядя. Всё-таки не удастся, хотя, видимо, вам этого очень хочется. Я уйду, только высказав вам всё, что должен сказать.
Итак, вы мешаете нам. Мы доказываем своему соотечественнику, что он человек, — дядя жёстко чеканил каждую букву, — совершенно особого рода и происхождения, что его раса — высшая, столько же отличная от какого-нибудь польского еврея или славянина, как отлична арабская лошадь от монгольской клячи или горилла от человека, а вы говорите: «Ничего подобного! Ты такой же человек, как и все остальные. Вы произошли от одного предка, одинаково развивались, и ваши прадеды жили в одной пещере, грелись около одного костра, спали с одинаковыми женщинами, и рождались от вас одинаковые дети». Когда наши учёные находят наряду с грубыми осколками кремня и дикого камня, в которых только специалист увидит след человеческой руки, совершенные орудия из слоновой кости, скульптуру и живопись, тогда мы говорим: «Вот что создал твой великий предок в то время, когда низшие расы только что научились собирать и скалывать кремень». А вы говорите, что это вздор, что скульптуру и эти грубые кремниевые желваки делали люди одной расы, только кремниевые желваки раньше, скажем, на пятьдесят тысяч лет, а скульптуру и кость позже. Мы находим скелеты прекрасных и сильных людей с огромной черепной коробкой, с правильными, гармоничными частями лицевого черепа остатки могучей исчезнувшей расы кроманьонцев — и говорим немцу: «Смотри, вот твой предок». Потом показываем асимметрический череп неандертальца, и от обезьяны-то ушедшего не очень далеко, и говорим: «А вот прадед низших неисторических народностей».
А вы говорите: «Этот неандерталец и есть предок кроманьонца, но только эти люди жили в разное время, поэтому один из них похож на полубога, а другой — на шимпанзе». И дальше вы заявляете: «И поэтому я считаю, — именно ведь так кончается ваша последняя книжка, — что всё человечество биологически равноценно и имеет право на одинаковое существование». А этого-то мы и не можем допустить.
— Понятно. — Отец сидел очень тихо, внимательно слушая всё, что говорит дядя. Очевидно, он желал уразуметь из его слов всё то, что должно случиться позже. — Всё это я знал и раньше, теперь я вас