большинство учёных, сомневался и которого поэтому не ввёл в свою коллекцию антропоидов.
Дядя долго и внимательно смотрел на чудовище, и я никак не мог понять выражения его лица.
— Да, — сказал он наконец, — ведь вот же существует эта помесь обезьяны с человеком, и никто ничего не говорит, а когда я хотел... — Он не договорил и снова взял меня за руку. — Ну, ладно уж, идём. Что ж поделать, оно, пожалуй, и лучше, что вышло так. Учёным сейчас быть... Ой, нехорошо быть сейчас учёным! Таким учёным, как твой отец, особенно.
Подарок моего дяди был разложен на двух креслах.
Сознаюсь, что, увидев его, я просто обомлел от восторга.
Во-первых, это были блестящие рыцарские доспехи, во-вторых, шлем с массивными бычьими рогами и, в-третьих, пистолет «монтекристо» в роскошном кожаном футляре. Около него лежала коробка с патронами. Разве мог я от кого-нибудь ожидать такой подарок! Верно, отец мне постоянно покупал то книги с раскрашенными картинками, то умных заводных жуков, которые ползали по столу и, дойдя до самого края, послушно поворачивали обратно. Один раз он привёз мне даже целую железную дорогу с двумя паровозами, разноцветным составом поездов, семафорами и станцией, но всё это было не то, не то и не то! Пока я, окаменев от восхищения, смотрел на это богатство, дядя снял доспехи со стула и стал их надевать на меня. Шлем с рогами был немного велик, но дядя подложил под него свёрнутый кусок бумаги, и он стал как раз.
— Вот, — сказал он, отходя в сторону, чтоб лучше разглядеть меня.
Я сверкал, как рыба, только что вытащенная из воды.
— Настоящий Арминий в Тевтобургском лесу! Иди покажись маме.
На лестнице меня встретил отец. Он осмотрел меня с ног до головы, сказал: «Хорошо, очень хорошо», — и за руку потащил к матери.
Мать сидела около зеркала и, надев на руку чулок, штопала его пятку. Услышав бряцание моих доспехов, — отец потащил меня за руку, и я звенел, как гремучая змея, — она подняла голову и всплеснула руками.
— Боже мой! — сказала она восхищённо. — Неужели это тебе всё привёз дядя?!
Отец сорвал с меня шлем и бросил его в угол.
— Тебя это восхищает? — спросил он свирепо.
Я робко посмотрел на суровое его лицо, дрожащую нижнюю челюсть признак самого страшного гнева — и захныкал. Он толкнул меня, тогда я нарочно упал на пол и заревел уже во всё горло.
Мать бросила чулок и подошла к отцу.
— Что это, Леон? — сказала она с неудовольствием. — Ведь мы с тобой, кажется, договорились обо всём? Ребёнок совсем не должен знать твоих настроений. Такой чудный подарок — и вдруг ты...
— А? Чудный?! — закричал отец в полной ярости. — Посмотри, посмотри хорошенько, — ты найдёшь на нём свастику! И вот, заявляю тебе, я не позволю...
— Да тише, тише, ради Бога! — сказала мать, страдальчески морщась, и дотронулась пальцем до виска. — Господи, как ты кричишь! Там же есть люди!
— Так пусть они слышат и знают, что я им не позволю уродовать моего сына! Выбросить, немедленно выбросить, — приказал он, — всё это барахло! А ты... — он потянул меня за руку, — ты вставай! Ишь Арминий из Тевтобургского леса. Ещё мал, чтобы носить эти разбойничьи бляхи с пауками. Вот закроешь мне глаза, и тогда...
— Господи! — сказала мать, гладя меня по голове, — я ревел, уткнувшись ей в колени. — Ну, скажи, что может понимать ребёнок? Да и я-то толком ничего не понимаю. Ну, шлем, ну, рыцарские доспехи...
— Рыцарские доспехи! — зло ухмыльнулся он. — Да, доспехи рыцаря с большой дороги.
— Леон... — начала мать.
— Берта! — вдруг взмолился отец голосом мягким и дрожащим от обузданной ярости. — Берта, ты же всё-таки жена историка, уж не показывай так явно-то, явно-то своё азбучное невежество! Это одежда древнетевтонских воинов времён Тацита. Теперь в нацистской Германии, где воскресили культ языческого бога Тора, их дурачки пляшут вокруг его рогатого идола. И вот эта идиотская жестянка с коровьими рогами, — он злобно щёлкнул по шлему, их священная эмблема. И знаешь, что я тебе скажу. Пусть наша религия как угодно плоха, но я никогда не променяю Христа на Тора. И если ты не хочешь скандала, большого скандала...
— Нет, не хочу, — сказала мать, — никак не хочу! И ты его тоже не хочешь... Ганс, иди-ка, голубчик, погуляй по саду. Сними эти доспехи, сейчас и без того жарко... — Она провела рукой по моему лбу. — Вон как ты вспотел!
— Вот, вот, внушай, внушай ему, что дело только в погоде! Ни при какой погоде, — закричал он, тараща глаза, и борода у него затряслась, — ни при жаре, ни при дожде ты не наденешь этого кровельного железа — и марш!.. Что ты делал?
— Ловил с Куртом щеглов, — сказал я, глядя на мать и выбирая удобную минуту, чтобы опять заплакать.
— И марш с Куртом ловить щеглов!
Мать сняла мои доспехи, аккуратно положила их на стул и поцеловала меня в макушку.
— Приходи потом в столовую, — шепнула она мне, — я тебе что-то дам. Но только не сейчас, а попозже. Ладно?
Я побежал отыскивать Курта. На пустыре его не было. Я пробежал мимо клумб — везде были следы его недавнего пребывания; здесь горшки с цветами стояли прямо на земле, там клумба была разрыта, кое- где приготовлены лунки, а около стены стояли садовые грабли и подле них лейка, полная воды.
— Курт, Курт! — позвал я.
Мне никто не откликнулся.
Я побежал на кухню. Тонкий голубой воздух стоял над плитой. Марта, разомлевшая, сердитая, иссиня-красная, как отварная свёкла, наклонившись над плитой, колдовала над кастрюлями.
Около неё стоял камердинер дяди и что-то говорил.
Я прислушался.
— Затем всё это мелко рубится, поливается уксусом, посыпается настоящим кайенским перцем, — ещё по вкусу можно сюда добавить корицы, и, пожалуй, немного ванили, — и ставится в формах на лёд.
Он говорил медленно, солидно и напоминал мне отца, объясняющего своим студентам особенности какого-нибудь доисторического черепа.
— Когда так при температуре ноль по Цельсию он простоит не менее восьми часов... — говорил камердинер.
— Нет, пригорит, обязательно пригорит! — вдруг сокрушённо воскликнула Марта. — Разве на таких дровах что-нибудь сваришь? — Она злобно поглядела на камердинера. — Ну, а щуку по-еврейски вы вашему барину готовите? — спросила она с вежливой ненавистью.
Я побежал дальше.
Не было Курта и в его комнате. На столе стояла клетка со щеглами, и двое наиболее отчаянных, ещё попискивая, взлетали, ударяясь о крышку клетки, неуклюже трепеща крыльями, и злобно бились о прутья; другие, уже смирившись, клевали коноплю или, нахохлившись, сидели на жёрдочках. Некоторые спали.
«Да куда же мог он деваться?» — подумал я в отчаянии.
И только в середине парка, на полянке, образованной небольшой липовой рощицей, я увидел Курта. Он быстро ходил взад и вперёд, что-то бормоча себе под нос.
Не знаю, почему я остановился и не побежал к нему. Полянка была не очень большая, и он ходил по ней крупными, размеренными шагами — десять шагов туда, десять шагов обратно, — и когда, поворачиваясь, он обернулся ко мне лицом, я даже не сразу узнал его — до того чем-то очень тонким, почти неуловимым, но сразу изменившим его, он не походил на того весёлого, развязного цыгана, который сегодня со мной ловил щеглов. Выражение большой сосредоточенности и углублённости во что-то понятное ему одному и дотоле тщательно скрываемое от всех лежало на его лице, и в то же время лицо его было бледно, устало, даже помято как-то, и большие чёрные глаза (я только сейчас разглядел, что они большие и чёрные) смотрели прямо перед собой. Он прошёл ещё раз, теперь уже быстро, почти бегом. Потом шаг его стал замедляться, замедляться. Он остановился, поднял руку ко рту, погрыз ноготь, потом глубоко вздохнул