— Такую… — сказала Рокшанек и замолчала.
— Ты права, ее бы не взяли в плен. Не берут некрасивых женщин. Ее могли просто убить.
— Но, — Рокшанек думала вслух, — твой сын способен мне показать полмира?
— Способен!
— Но он же в плену, а я не могу долго ждать.
— Не жди!
Он уходил. Воитель, великий воин, он еще был живым. Он проиграл свой мир Македонскому. Он потерял любимую, он ничего уже в этом мире не значил. Никакого страха: он хотел, и не боялся смерти. Хотел одного — чтобы смерть бы имела смысл.
Пыль оседала. Всадник долго осматривал мир. По плечам пробежала тень одиноко парящей птицы. Он глянул вслед и выскользнул из седла. Сын Спитамена: отец это чувствовал остро, — рвался на волю. Спитамен был готов прямо здесь лечь в траву, сказать: «Прощай мир!», глянуть в небо и умереть — он боялся за сына. «Откуда, — хотел спросить он, — откуда такая тоска?» Мир хранил тишину, Спитамену никто не мог ничего сказать…
Александр Македонский
Детаферн опустил мешок на пол, вынул оттуда персидский башлык, затем, опустив в мешок обе ладони, вынул голову. Держа за волнистые волосы, развернул ее лицом к Александру.
Это была голова молодого скифа. Полуприкрытые веки, печать задумчивости, застывшая в неподвижных чертах молодого лица — по-своему было лицо прекрасным. Легкий, темный пушок на губах — свидетельствовал о его, ставшей вечной, юности. А грустный изгиб рта, создавал впечатление искренности и правдивости.
— Кто это? — спросил Александр.
— Сын Спитамена!
— Нравится голова, но жаль, я не смогу ее долго возить как трофей, как щит Дария… Лисипп!
— Я здесь, — отозвался великий ваятель.
— Ты сможешь вылить из бронзы такую же точно? Он был в числе самых смелых врагов.
— Ходили слухи, что сын Спитамена в рабстве…
— Сбежал он, Роксана. И сумел стать виднейшим в числе моих личных врагов. Лисипп! — повторил Александр.
— Я сделаю точно такую!* — ответил великий ваятель.
— Он тебе не грозит?: — спросила Роксана.
— Кто? — уточнил Александр.
— Сын Спитамена.
— Как? — рассмеялся Великий, — Без головы?
«Полмира!..» — подумала женщина. Позавчера еще, это была Али Рокшанек, теперь — Роксана. Мог тот, юный витязь, чью голову увековечит царь, показать полмира. Она поняла Спитамена, и пожалела о том, что это теперь не имеет смысла…
Царь царей и отец
— Я завоевал пол-мира, отец, — сказал Александр, когда царь Филипп, давно умерший, явился во сне.
— Нет, — возразил он сыну, — ты завоевал весь мир!
— Отец, — покачал головой Александр, и склонился ниц, — мы не вправе так говорить. Завоевано много, мне годы нужны, чтобы объехать царство, посещая в нем каждый город. Не хватит отдельного города, всех его зданий, вместилищ, чтобы собрать богатства моих земель в одном месте. Все так. Но мы даже не знаем карты мира. Может быть, там еще столько земель, что на них мое царство — жалкий клочок?
— Так может быть, сын мой, — ответил Филипп, — мир бесконечен. Но я тебя старше, и я это знаю: ты покорил в этом мире главное. А остальное — уже не имеет значения. Мир за пределами царства, которым ты правишь, — второстепенен. Он не имеет значения, и не стоит завоеваний.
— Не стоит?
— Да. Так же, как в женщине. Покоришь ее сердце — получишь все. Хотя ведь не все в ней тебе, в самом деле, нужно. Но ты же получишь, когда покоришь ее сердце.
— Завоевал сердце мира…
— Да, но думал ли ты, чего может стоить сердце грозного полководца, когда в нем разочаруется женщина?
— Женщина? Ты говоришь мне о постороннем, отец!
— Нет, ни слова о постороннем, — ответил отец, и сон потерял его облик.
— Разочарование… — проворчал Александр спросонья, и постарался выкатить тело из мягкой, теплой во сне, паутины объятий Роксаны. Александр сравнил небо и землю: «Разве это не обожание?!» — усмехнулся он, небрежно, легонечко потрепав, как круп лошади, тело женщины, где-то повыше бедра.
Она спала крепко, не зная, что там, у Александра, в душе. Он отстранился, и, наблюдая со стороны, подумал: «Я — это может быть, разочаруюсь в ней. Это будет потерей, но не для меня…».
«Али Рокшанек»… — вспомнил он ее прежнее имя, и невидимый кем-нибудь, сам для себя, усмехнулся.
Не воин, но великий царь
Гефестион был первым из тех, кто стал падать ниц перед троном. Это был трон великого перса Дария. И по обычаю, персы: от приближенного, до последнего, — вдруг оказался б он здесь, — падали ниц и целовали царские ноги. Но теперь восседал Александр. И он не одернул: «Дружище, Гефестион, поднимись. Мы воины-кровные братья, пред богом и солнцем мы оба равны!».
Он мог бы добавить: «Жизнью обязаны мы друг другу! Забыл?» И тысячам, сотням тысяч воинов, был Македонский обязан жизнью. Но он ничего не добавил. С улыбкой отнесся он к церемонности Гефестеона. Жест почитания был добровольным и Александру он вышел по нраву. Царь воздержался, искренность так и осталась в словах за зубами, а новая церемония стала священным долгом.
«Уже не воин, но великий царь…» — подумал Каллисфен.
Каллисфен стал одним из первых и, кажется, даже — единым из тех, кто не стал падать ниц. Оратор, философ, историк, племянник Аристотеля, он был, разумеется в свите, в числе приближенных к царю. «Не моя в том заслуга, а дяди», — считал он, но оставался, ибо скорее, так было нужно царю и его государству, чем Каллисфену.
— Мы с тобою, — шутил Александр, — стоим на одном и том же уровне перед народом. Меня любят и уважают за то, что я способен грозить всему миру; а ты не способен грозить никому, но тебя просто любят.
Шутил Александр нередко, но Каллисфен на такое сравнение не отозвался ни разу.
— Ты что, — спросил Александр, — не рад?
— Нет, — ответил философ.
— Всенародной любви и равенству с Македонским?
— Да.
— Почему?