ГЛАВА ПЕРВАЯ
Вечерняя молитва и знакомство с князем. — Сад и мертвый солдат. — Аудиенция у короля. — Ужин. — В коляске до Палермо. — В гостях у Марианнины. — Возвращение в Сан-Лоренцо. — Беседа с Танкреди. — Дела в конторе и рассуждения о политике. — С падре, Пирроне в обсерватории. — Разрядка за обедом. — Дон Фабрицио и крестьяне. — Дон Фабрицио и сын Паоло. — Известие о десанте и снова молитва.
«Ныне и присно и вовеки веков. Аминь».
Отзвучали последние слова ежевечерней молитвы. На протяжении получаса спокойный голос князя напоминал о милосердии и покаянии; на протяжении получаса иные голоса, сливаясь друг с другом, плели волнистую ткань молитвенного гула, на которой золотыми цветами рассыпаны были необычные слова: любовь, непорочность, смерть; покуда не стих этот гул, гостиная в стиле рококо казалась преобразившейся; даже попугаи, распластавшие свои широкие крылья на стенах, обитых шелком, словно немного оробели, даже Магдалина в простенке между окнами походила сейчас на грешницу, а не на рыжеволосую красавицу, мечтавшую невесть о чем.
Теперь, когда голос князя умолк, все стало возвращаться к обычному порядку или, вернее, обычному беспорядку. В дверь, через которую, вышли слуги, помахивая хвостом, забрел пес Бендико, еще обиженный своим недавним изгнанием.
Женщины медленно подымались со своих мест; отброшенные в сторону шлейфы лишь постепенно открывали взору обнаженные мифологические фигуры на мелочно-белом мраморе пола, покуда, наконец, сокрытой от глаз осталась лишь одна Андромеда: сутана падре Пирроне, все еще погруженного в молитвы, долго мешала ей вновь свидеться с серебристым Персеем, который жаждал поцелуев и спешил к ней на помощь, преодолевая бурные потоки.
Проснулись божества, изображенные на плафонных фресках. Толпы тритонов и дриад, возникая из водных пучин, низвергаясь с горных высот, пробиваясь сквозь малиново-красные облака и заросли альпийских фиалок, устремлялись к некоему подобию Золотого Ущелья, дабы оттуда превозносить, до небес славу дома Салина; их бивший через край восторг вынудил художника пренебречь простейшими законами перспективы; главные божества, князья среди богов, Юпитер-громовержец, насупившийся Марс, томная Венера, вырвавшись из толпы божеств меньшего ранга, крепко держали голубой щит с изображением пляшущего Леопарда. Они-то знали, что теперь снова могут целых двадцать три с половиной часа спокойно владеть этим домом. Изображенные на стенах обезьянки опять стали строить рожи попугаям.
А вслед за этим палермским Олимпом поспешили спуститься на землю с мистических высот и смертные обитатели дома Салина. Девицы расправляли складки на платьях и со смешинкой в голубых глазах перекидывались друг с другом словечками из лексикона питомиц монастыря — вот уже больше месяца прошло со дня Четвертого апреля (4 апреля 1860 года в Сицилии произошли первые массовые выступления против власти Бурбонов, предшествовавшие освобождению острова войсками Гарибальди), когда им, предосторожности ради, ведено было вернуться домой из монастырской школы; они теперь тосковали по своим дортуарам с балдахинами и по тесному общению с Господом Богом. Мальчишки уже успели сцепиться, вырывая друг у друга образок святого Франциска; первенец, наследник, герцог Паоло, захотел курить, но, стесняясь приступить к этому занятию в присутствии родителей, расхаживал по комнате, нащупывая лежавший в кармане соломенный портсигар. На исхудалом лице герцога Паоло появилось выражение какой-то нездешней тоски: день выдался неудачный — рыжий ирландский скакун Гуискардо как будто начал сдавать, а Фанни не нашла способа (а может, и не пожелала) переслать ему, как обычно, свою записочку на цветной бумаге. Зачем, собственно, Спасителю понадобилось воскресать?
Княгиня порывистым нервным движением положила молитвенник в вышитую стеклярусом сумочку и взглянула прекрасными, безумными глазами, на своих детей-рабов, затем на мужа-тирана, к которому тянулось ее хрупкое тело, тщетно жаждущее любовной близости. А князь тем временем подымался со стула под тяжестью его гигантского тела сотрясались половицы — на мгновение в ясных глазах князя вспыхнула гордость за это хоть и призрачное подтверждение господства над людьми и вещами. Теперь он водружал на стул, стоявший перед ним во время молитвы, непомерно большое евангелие в красном переплете и складывал платок, служивший ему во время коленопреклонения легкое недовольство омрачило его взгляд, когда он вновь обнаружил пятнышко от кофе, с утра посмевшее нарушить сверкающую белизну его жилета.
Нельзя сказать, чтоб князь был толст; нет, он только отличался огромным ростом и необычайной силой; в домах где обитали простые смертные, он головой касался люстры; пальцы князя сгибали золотые дукаты, словно веленевую бумагу, и нередко из дома Салина в ювелирную лавку отправлялись в починку вилки и ложки, которые князь за столом сгибал в дугу, давая тем самым выход с трудом сдерживаемому гневу. Впрочем, эти же пальцы способны были к движениям, весьма деликатным, способны были к ласке и к управлению тончайшими приборами; на горе свое, не забывала об этом Мариа-Стелла, жена князя; но и винты, кольца, кнопки и протертые порошком стекла телескопов, подзорных труб, «искателей комет», наполнявшие его личную обсерваторию в самой верхней части виллы, были знакомы с легким, едва ощутимым прикосновением его рук.
Лучи солнца, уже близкого к закату, но все еще стоящего высоко в этот майский предвечерний час, осветили розоватое лицо князя — признак немецкого происхождения его матери, той самой княгини Каролины, чье высокомерие тридцать лет тому назад замораживало погрязший в небрежении двор королевства Обеих Сицилий. Привлекательная бледно-розовая кожа и белокурые волосы на фоне оливковых лиц и иссиня-черных волос дополнялись другими германскими ферментами в крови князя, гораздо менее удобными для сицилийского аристократа в этом тысяча восемьсот шестидесятом году, властный нрав, известная закостенелость моральных устоев и склонность к абстрактному мышлению, которые в морально развинченной атмосфере палермского общества соответственно перешли в капризный деспотизм, вечные моральные угрызения и презрение к родным и друзьям, которые, как ему казалось, дрейфовали в излучинах медленной реки сицилийского прагматизма.
Первый (и последний) в роду, представители которого на протяжении веков неспособны были даже к тому, чтоб произвести сложение своих расходов и вычитание собственных долгов; князь обладал большой и подлинной склонностью к математике; приложив свои способности к астрономии, он тем самым добился немалого общественного признания и испытал тончайшие наслаждения разума.
Гордость князя столь тесно сплелась у него склонностью к математическому анализу, что себя поверить, будто звезды подчиняются его расчетам (да и на самом деле казалось, что именно; так они поступают), а две небольшие планеты, открытые им (Салина и Резвый назвал он их по имени поместья и своей незабвенной гончей), прославляют род его в прозрачно-чистых просторах между Марсом и Юпитером, тем самым придавая фрескам во дворце пророческое значение.
Обуреваемый, с одной стороны, гордыней и страстью к трезвому мышлению, унаследованными от матери, а с другой — чувственностью и легкомыслием отца, бедный князь Фабрицио при всех своих повадках Зевса томился вечной тоской и безучастно наблюдал за крушением как своего сословия, так и собственного достояния, не имея ни малейшего желания воспрепятствовать тому и другому.
Эти полчаса между молитвой и ужином казались князю наиболее приятными, и он заранее предвкушал их обманчивый покой.
Предшествуемый Бендико, который по сему случаю пришел в крайнее возбуждение, князь спустился по невысокой лестнице, ведущей в сад. Расположенный между виллой и тремя стенами ограды, этот сад, отгороженный от мира, напоминал кладбище; параллельные ряды холмиков, столь похожие на могилы тощих великанов, подчеркивали это сходство, хотя на деле лишь разграничивали канавы для обводнения.