глазницами свой пуп.
Тишина густела водой в омуте, делаясь тяжёлой и тёмной. Но гость гнул своё.
— Я должен вернуться… Любой ценой… За стенкой захихикали.
— Ну, цена-то неизменна, — фыркнул Леопольд Юрьевич, намекая на ту лапшу, которую с деланным безразличием вешала на уши его секретарша: «Бог дарит вечность — время одалживает Вельзевул». Цифер выдержал паузу. «Только учтите, будущее, как девственница, продукт скоропортящийся». Но пришедший, казалось, не слышал, он шарил глазами по шкафам со старинными рукописями, оплывшим семисвечником и прислонившимся затылком к стеклу пыльным черепом, который — хвастал Леопольд Юрьевич — извлёк Гамлетовский могильщик. «Однако Шекспир ошибся, — меланхолично замечал он, — это не Йорик — шуты исчезают бесследно вместе со своими шутками». Леопольд Юрьевич покрутил ус и нервно забарабанил пальцами, отчего на гостя напал чих, и он полез за платком. Тряпка уже коснулась носа, и тут Пётр Васильевич нечаянно моргнул. Когда его ресницы вновь взметнулись к бровям, шёл одна тысяча девятьсот восемьдесят восьмой год, у него в кармане лежал паспорт на имя Василия Петровича Рогова, доктора психиатрии, он стоял на Красной площади и нелепо размахивал платком в сторону мавзолея. Мимо несли транспаранты, пахло водкой, а из транзистора шагавшего рядом парня неслась песенка «Beatles — Back in the u. s. s. r.».
Прошлое внезапно свернулось в трубочку, сквозь которую Василий Петрович видел будущее.
Недели висели теперь клочьями бороды, он опять стал частью общего сна. По утрам его будила жена, которая выделялась среди женщин, как воскресенье среди будней, он завтракал бутербродами, и на работе его окружали стосковавшиеся за ночь пациенты.
«Если время течёт, — жаловался один из них, заикаясь от волнения так сильно, что эхо между его словами успевало угаснуть, — то почему стареют всегда одинаково?» «Времени нет, — перебивал другой, — оно кончилось с победой нашей революции…». И тогда Василий Петрович вспоминал о своей исторической миссии.
Вокруг него брели лунатики, беспорядочно ощупывая тьму. Он открывал газеты и поражался их слепоте. В них хвалили произведения, которые через пару лет забудут, и пророчили будущее, которое рассыплется, как карточный домик. За тучными коровами бредут тощие, читал Василий Петрович между строк, скоромное мгновение сменяет постное. «Да, да, — бормотал он, — мы уже взвешены, все мы — легче пустоты.».
В окружении скоро узнали, что у него появился пунктик. «Врач-то наш маленько тронулся», — шушукались по углам больные, сопровождая открытие смехом неслышным, как плач камней. Но сослуживцы понимали, что ненормальность только страхует от безумия, и сочувствовали. «Чтобы не ехала крыша, поезжай в Крым», — советовали они и слышали в ответ, что это заграница. «Украина — заграница? — всплеснул руками один из них. — Да у меня тёща на Украине…». Напрасно Василий Петрович бился о стену, чувствуя, как капает время. Такое и в страшном сне не привидится, — смеялись над его апокалипсисом. Он добился лишь, что его стали подозревать в хитрости, сплетничая, что он способен вывернуть наизнанку ветер, и, сидя на стуле, целится на другой. Тогда Василий Петрович пошёл по инстанциям.
Но дальше канцелярий его не пускали. Вы же сами врач и должны понимать, что больны, — говорили ему строго, будто сыпали за шиворот перец, и Василий Петрович ощущал себя ничтожной букашкой, в которую тычут пальцем со словами: «Давить жаль — скатерть замарает, а придётся…».
Страна представлялась ему заповедником, жадно припавшим к железным прутьям, и с завистью глядевшим на хищников, гуляющих на свободе. Интеллигенты по-прежнему засиживали слизняками кухни, коптили небо, а к его рассказам относились, как к тени от пугала.
Он бил во все колокола, но это был стрекот кузнечика в чужом сне. «Партия, — стучал костяшками домино скорченный от подагры тесть, — она на века». — «Ну, ну… — отвечал Василий Петрович. — От твоей партии уже могилой несёт». Он пробовал писать в стол, назвал роман «Покаянные дни», но дальше первой строки так и не продвинулся.
Был и другой путь: служить людям, чьи имена скоро запорошат глаза, как снежинки в метель, но Рогов с презрением отверг его — это значило стать одним из них. А бесы ему чудились уже повсюду. Он хотел пойти в церковь, но не мог. «Меня ты встречаешь на каждом углу, — скрипел внутри голос, не оставляющий эха, — а Его — только в мечтах, да книгах. Может, и правы атеисты: Он — выдумка слабых.»
Василий Петрович был упрям, и скоро его упекли в лечебницу с решётками на окнах и дверьми без ручек.
«Я так люблю родину, — признавался он соседу-невропату, и в глазах его наворачивались слёзы, — так люблю — до ненависти.».
Ночь уставилась моноклем луны, по занавескам плющились клетки от решётки.
И тут он услышал знакомый голос: «Маленький, маленький Василий Петрович, ты уже понял, что мгновение — это гильотина, и люди мечутся, как зарезанные курицы, стуча крыльями по земле».
«Да, да, — соглашался Василий Петрович, — чему быть, того не миновать». Он вспомнил вдруг птицу, которую видел мальчишкой в деревенской глуши — брызгая кровью, она бегала по двору, а её голова лежала в корзине.
И он понял, что тупик бесконечен, что судьба ведёт одинаково сразу во всех временах, потому что по множеству тропинок к могиле движется один человек — её будущий хозяин…
Василий Петрович пошёл на кухню, выпросил у дежурного чаю и развёл в нём дозу снотворного, способную свалить лошадь. Был день, который февраль занимает у марта. Наблюдая это воскрешение на заднем дворе, Леопольд Юрьевич равнодушно вздохнул: «Во сне возможно все, только поправить ничего нельзя».
На столе зевал циферблатом телефон, беременная секретарша штопала рыбьей костью рваные колготки, и тускло светились глазницы ассистента, в которых не было ни прошлого, ни будущего, а от их настоящего замертво падали птицы…
г. Москва
Арина Романова
Я — зерно