г. Челябинск
Иван Зорин
Снова в СССР
Перепелиные яйца
Глухо вскрикнула птица и, захлопав крыльями, тяжело снялась с ветки. Распластав руки по коромыслу, мимо огороженных могил проплыла деревенская баба. «Надо же, толстуха, — поглядел ей вслед Егор Бородуля, — от неё, небось, и зеркало трещит.»
И решил, что день не сложится.
«Дурная примета, — прочитал его мысли Корней Гостомысл, — вёдра-то пустые…»
Они лежали под развесистой липой и считали падавшие сверху жёлтые листья.
«Хочешь спать — не прислушивайся к шорохам», — осадил его Егор. Но обращался он больше к себе: «Всю жизнь не загадаешь, как будет, так будет.»
И, вынув из кармана гребень с набившейся перхотью, стал вычёсывать упрямые колтуны.
Корней вздохнул: «Мне иногда так кажется…»
«Когда кажется, крестятся», — беззлобно вставил Егор.
Корней закашлялся, поднеся кулак, покосился на могильные кресты, о которые чистили клюв чёрные грачи.
«Да нет же, послушай, мне иногда кажется, что у каждого есть кто-то наверху, ангел или двойник… — сняв кепку, он погладил лысину. — Двойник этот живёт вместо нас — любит, творит, мыслит, по желанию едет то на юг, то на север, ставя перед собой ясную цель. А мы, как тени, лишь безотчётно повторяем его движения, и оттого жизнь представляется нам чередой бессмысленных поступков.»
«Ну ты, философ, может, заткнёшься…» — сплюнул Егор и, дёрнув чуть сильнее густую шевелюру, вскрикнул от боли.
«И связь наша с этим „кто-то“ односторонняя, — пропустил мимо ушей Корней. — Лишь иногда нам удаётся коснуться его — во сне или мечтах. Тогда мы видим истинную жизнь, которая не натыкается на убогие, мелкие препятствия, а парит над ними, как птица, взирая на громоздящуюся внизу неразбериху…»
«Во даёт… — не выдержал Егор. — Ну, зачем мне знать про другую жизнь, если свою проведу здесь? Я и так жалею, что лишнее узнал, что в школе математике учили и заставляли на пианинах играть.»
Про себя он подумал, что образование, как горб или рюкзак, тянет вниз, что жизнь, как клинок янычара, рубит тех, кто высовывается, а невежество заразно — стоит одному встать под его мерку, как остальные тут же равняются.
«Нет, наша подлинная сущность, настоящее „я“ находится вне тела…» — достав платок, Корней промокнул лысину, сняв очки, протёр запотевшие стёкла. За линзами его рыбьи глаза казались крохотными, про такие говорят, что они видят все, а их — никто. «Бывает, видишь себя со стороны — ходит, ест, спит какой-то механический автомат, ругается, злится, деньги считает. И так стыдно за него делается, до чего бездарно он дни проводит. Будто слепой, будто несмышлёный. А это не ты себя видишь, это кто-то на свою тень земную косится.»
Повисшее молчание резало уши, как протекающий кран.
«Или вот как бывает, — отвечая своим мыслям, заметил вслух Корней. — Во сне вызывают тебя к доске, учитель задаёт трудную задачу. Ты пыхтишь, краснеешь, уж и пот на лбу выступил, и в мелу весь, да только напрасно… Чешешь затылок, а в голову ничего не лезет… И вдруг сосед по парте руку тянет, чтобы в два счёта задачу решить… И ты не понимаешь, как же ты сам раньше не догадался… Но ведь это твой сон, ты одновременно в нём и зритель, и режиссёр, тогда почему решение было тебе неизвестно? Если ты один выступаешь в трёх лицах — и за себя, и за товарища, и за учителя? Значит, внутри себя мы вовсе не одни, и снами распоряжаемся лишь частично, как и жизнью.»
Разговор не клеился. Слова подбирали тяжело, точно тащили из колодца полное ведро.
Корней подумал, что люди, как перепелиные яйца — их кропят разные пятна, а в гнезде не различить. Но сказал совсем другое: «К прозрению, как к рекорду или смерти, идёшь всю жизнь.»
«А мне сдаётся, — невпопад заметил Егор, ковыряя ногтем расчёску, — что мы давно умерли и теперь бродим по земле, как призраки.»
Егор прожил с женой так долго, что после развода навсегда запомнил свою первую, казалось ему, безбрачную ночь. «Заруби на носу, дорогой, — мурлыкала жена, жмурясь так, что её изогнутые ятаганом ресницы прятали кошачьи зрачки, — о чём бы ни говорили мужчина и женщина, речь всегда идёт о сексе». Жена была страстная, и Егор просыпался со следами зубов на щеке. А в то утро вместо укусов на щеке красовался отпечаток от пуговицы на наволочке.
Семейная жизнь, как безопасная бритва, — от постоянного пользования притупляется. Корней был женат, казалось, с рождения. У его жены был абсолютный музыкальный слух, она все время напевала популярные мелодии, попадая в ноты также легко, как ему в лицо, когда плевала. Корнею врезалась в память их поездка к морю, дешёвая гостиница, в которой они провели медовый месяц, и пропахший тиной пляж, на котором ему впервые захотелось прекратить её пение. Он так и не понял, почему не убил жену, прожив с ней столько лет. «Жизнь — это суд, на котором разбирается одно и то же дело: судьба против человека», — подумал Корней, слушая, как Егор шепчется с Богом, в которого не верит.
Было время, когда мысли сливаются с воспоминаниями, а желания сбываются, если загадать их, скрестив за спиной пальцы.
Тусклое солнце плющилось о горизонт, и на шестах уже горланили зорю петухи.
«С лица воду не пить…» — безразлично заметил Корней.
«Встречаются такие, что им у зеркала ужинать, значит аппетит портить. — меланхолично откликнулся Егор. — От них даже двойник в зеркале морщится.»
И опять замолчали.
«Наша жизнь, как драный тулуп, — вдруг произнёс Егор, — выверни её наизнанку — никто и не заметит. — Его язык удивлённо извлекал слова, будто впервые пробовал их на вкус. — И носить её можно задом наперёд, проживая от смерти к рождению.»
Почувствовав, что сморозил глупость, он попробовал выкрутиться.
«В жизни-то все перемешано — и горе, и радость, и слёзы, и смех.»
«Оттого она такая серая?» — взвизгнул Корней.
«Чёрная полоса в жизни соседствует с белой, — важно пробасил Егор. — А человеку разрешается её кроить… Можно, к примеру, на несчастнейшую полосу заплатку из счастья поставить.»