Хотя дверь его камеры была покрашена кремово-желтой эмалью, было очевидно, что она обшита сталью. Когда инспектор открыл ее, я увидела, что сама камера ненамного больше маленького кабинета, с откидной кроватью и на удивление чистой раковиной. К счастью, они не посадили отца в одну из железных клеток, которые я заметила раньше.
Инспектор Хьюитт коротко кивнул мне, словно говоря: «Разбирайся сама», затем вышел наружу и как можно тише закрыл дверь. Послышался скрежет ключа, поворачивающегося в замке, или засова, входящего в скобу, хотя яркая вспышка молнии и внезапный грохот грома могли исказить звук.
Отец, должно быть, подумал, что я ушла с инспектором, потому что он нервно вздрогнул, обернувшись и увидев меня на прежнем месте.
— Иди домой, Флавия, — сказал он.
Хотя он стоял неподвижно и идеально прямо, его голос был старым и уставшим. Я видела, что он пытается играть роль невозмутимого английского джентльмена, бесстрашно встречающего опасность лицом к лицу, и я с внезапной острой болью поняла, что люблю его и ненавижу одновременно.
— Дождь, — сказала я, указывая за окно. Облака разошлись, как было раньше над Причудой, и снова лил проливной дождь, жирные капли были четко видны, падая на подоконник. На дереве через дорогу одинокий грач покачивался, словно мокрый зонтик. — Я не могу пойти домой, пока он не кончится. И кто-то стащил «Глэдис».
— «Глэдис»? — переспросил он, глядя на меня глазами какого-то доисторического морского создания, вынырнувшего из неведомых глубин.
— Мой велосипед, — ответила я.
Он отсутствующе кивнул, и я поняла, что он меня не услышал.
— Кто привез тебя сюда? — спросил отец. — Он? — Он ткнул пальцем в сторону двери, имея в виду инспектора Хьюитта.
— Я сама пришла.
— Сама? Из Букшоу?
— Да, — ответила я.
Казалось, это было больше, чем он мог переварить, и он отвернулся к окну. Я не могла не заметить, что он принял ту же позу, что и инспектор Хьюитт, сцепив руки за спиной.
— Сама. Из Букшоу, — наконец произнес он, словно это до него только что дошло.
— Да.
— А Дафна и Офелия?
— Они в порядке, — уверила я его. — Ужасно по тебе скучают, естественно. Присматривают за домом до твоего возвращения.
Эту песенку иногда пели девочки, прыгая через веревку в церковном дворе. Что ж, моя мама уже умерла, так какой вред ей может причинить моя ложь? И кто узнает? Благодаря этому я даже, может быть, получу лишнее очко на небесах.
— Отправить тебя домой? — наконец со вздохом сказал отец. — Сейчас, видимо, не получится. Нет… явно не сейчас.
На стене, рядом с зарешеченным окном, висел календарь от бакалейщика из Хинли, изображающий короля Георга и королеву Елизавету, каждый монарх был герметично заключен в собственный круг и одет так, что я предположила, что фотограф застал их, когда они направлялись на костюмированный бал в замок какого-нибудь баварского князька.
Отец украдкой глянул на календарь и начал безостановочно ходить взад-вперед по маленькой комнате, усердно избегая моего взгляда. Казалось, он забыл о моем присутствии и теперь время от времени хмыкал себе под нос и презрительно фыркал, как будто защищаясь перед невидимым трибуналом.
— Я только что созналась, — объявила я.
— Да-да, — сказал отец, продолжая ходить и бормотать себе под нос.
— Я сказала инспектору Хьюитту, что это я убила Горация Бонепенни.
Отец резко остановился, словно налетел на невидимый меч. Повернулся и уставился на меня этим устрашающим синим взглядом, которым он часто пользовался как оружием, имея дела со своими дочерьми.
— Что ты знаешь о Горации Бонепенни? — ледяным голосом спросил он.
— Довольно много на самом деле, — ответила я.
Затем неожиданно из него словно вышел весь воздух. Только что его щеки были надуты, как на изображении ветра на средневековой карте, и тут они ввалились. Он присел на край койки, опираясь одной рукой, чтобы не упасть.
— Я слышала, как вы ругались в кабинете, — сказала я. — Извини, что подслушивала. Я не хотела, но меня разбудили голоса посреди ночи, и я спустилась вниз. Я знаю, что он пытался шантажировать тебя… Я слышала ссору. Поэтому я и сказала инспектору Хьюитту, что я его убила.
На этот раз до отца дошло.
— Убила его? — переспросил он. — Что ты имеешь в виду, убила его?
— Я не хотела, чтобы они узнали, что это ты, — объяснила я.
— Я? — воскликнул отец, вскочив с койки. — Боже мой! С чего ты взяла, что это я убил его?
— Все в порядке, — сказала я. — Наверняка он заслужил. Я никогда никому не скажу. Обещаю.
Правой рукой я перекрестила сердце, и отец воззрился на меня, как на чудовище, выскочившее из картины Иеронима Босха.
— Флавия, — произнес он, — пожалуйста, пойми: как бы я ни хотел, я не убивал Горация Бонепенни.
— Не убивал?
Я не могла поверить. Я уже пришла к выводу, что убийство совершил отец, и мне было сложно допустить, что я ошиблась.
Кроме того, я вспомнила, как Фели однажды сказала мне, что признание облегчает душу, — в тот раз, когда она заломила мне руку за спину, пытаясь заставить меня сознаться, что я сделала с ее дневником.
— Я услышала твои слова об убийстве вашего заведующего пансионом, мистера Твайнинга. Я пошла в библиотеку и подняла газетные архивы. Поговорила с мисс Маунтджой — она племянница мистера Твайнинга. Она припомнила имена Джако и Горация Бонепенни. Я знаю, что он остановился в «Тринадцати селезнях» и привез мертвого бекаса из Норвегии, спрятанного в пироге.
Отец медленно и печально покачал головой, явно не от восхищения моими детективными способностями, а словно старый медведь, подстреленный, но не желающий падать.
— Это правда, — сказал он. — Но ты на самом деле веришь, что твой отец способен на хладнокровное убийство?
Когда я подумала об этом — вернее, поразмыслила, — я поняла, как сглупила. Почему я не осознала это раньше? Хладнокровное убийство — это одна из многих вещей, на которые отец не способен.
— Ну-у… нет, — решилась я.
— Флавия, посмотри на меня, — сказал он, но когда я взглянула ему в глаза, то увидела, на какой-то неуютный миг, свои собственные глаза, глядящие на меня, и мне пришлось отвести взгляд. — Гораций Бонепенни не был особенно порядочным человеком, но он не заслуживал смерти. Никто не заслуживает смерти, — голос отца затухал, словно радиопередача на короткой волне, и я поняла, что он разговаривает не только со мной. Он добавил: — В мире и так слишком много смерти.
Он сел, глядя на свои руки, потирая большие пальцы друг о друга, пальцы его сомкнулись, как зубцы старых часов.
Через некоторое время он спросил:
— А что Доггер?