себе отвечал и говорил без умолку, расхаживая по комнате и увлекая за собой собеседника. Гастон Орлеанский боялся, что кто-нибудь из присутствующих возобновит страшный разговор о договоре, но это никого не прельщало, разве только герцога Буйонского, который хранил, однако, недовольное молчание. Что касается Сен-Мара, то советник де Ту увлекал его с собой, и они ретировались, пользуясь тем, что Гастон Орлеанский увлекся болтовней и, видимо, даже не заметил их ухода.
Глава XVIII
ТАЙНА
И наши имена для дружбы беспримерной.
Навек соединясь, пребудут мерой верной.
Де Ту находился у себя дома, двери спальни были тщательно заперты, и отдан приказ никого не принимать и извиниться перед двумя гостями, если хозяин не успеет с ними проститься, а друзья все еще не обменялись ни единым словом.
Советник упал в кресло и погрузился в глубокое раздумье. Сен-Мар, сидя под сводами высокого камина, ожидал с серьезным и грустным видом, когда друг нарушит это тягостное молчание. Наконец де Ту пристально взглянул на него и, скрестив руки на груди, сказал:
— Так вот до чего вы дошли! Вот каковы плоды вашего честолюбия! Вы добиваетесь изгнания, а быть может, смерти человека и вторжения во Францию чужеземной армии; итак, мне суждено видеть вас убийцей и предателем родины! Что привело вас к этому? Почему вы так низко пали?
— Никому другому, кроме вас, не пришлось бы повторять этих слов дважды,— холодно промолвил Сен-Мар,— но я знаю вас и рад этому объяснению; я желал его и сам его вызвал. Сегодня я открою вам свою душу, я так хочу. Сперва у меня было другое намерение, намерение, вероятно, более благородное, более достойное нашей дружбы, дружбы вообще… ведь дружба — второе по святости чувство на земле.— При этих словах он поднял глаза к небу, как бы ища там это божество.— Да, так было бы лучше. Я ничего не хотел вам говорить; мне было трудно, но я пересиливал себя. Я решил всего достичь без вас и открыться вам, когда дело будет завершено; я решил уберечь вас от грозящих мне опасностей. Признаться ли в своей слабости? Я боюсь умереть непонятым вами — если мне суждено умереть; я готов примириться с проклятием всего мира, но мне тягостна мысль о вашем проклятии; вот я и решил вам все рассказать.
— Что я слышу? И у вас хватило бы мужества таиться от меня до конца? Зачем вы так печетесь о моей судьбе, дорогой Анри? Чем я провинился перед вами, что должен пережить вас, если вы умрете? Как достало у вас сил обманывать меня целых два года?! Вы показывали мне лишь внешнюю сторону своей жизни, вы неизменно входили в мою уединенную обитель с улыбкой на устах и всякий раз в ореоле новой королевской милости!
— Не ищите в моей душе того, чего в ней нет. Да, я обманывал вас, но находил в этом свою единственную мирную радость. Простите, если я урывал эти минуты у своей судьбы — увы! — столь блестящей. Я радовался счастью, которое вы мне приписывали, я скрашивал вашу жизнь этой грезой; а сегодня я виновен лишь в том, что разрушаю ее, показывая себя таким, каков я есть. Выслушайте меня, я буду краток: история любящего сердца всегда проста. Уже однажды — это случилось, помнится, в походной палатке, где я лежал раненый,— я едва не выдал своей тайны… Однако к чему послужили бы мне ваши советы? Я все равно не послушал бы их. Знайте же, я люблю Марию Гонзаго.
— Как?! Будущую польскую королеву?
— Если она и станет королевой, то лишь после моей смерти. Поймите, ради нее я стал придворным; ради нее я почти царил во Франции; ради нее я гибну и, быть может, умру.
— Погибнуть! Умереть! А я-то ставил вам в вину ваше торжество и оплакивал горечь вашей победы!
— Плохо же вы меня знаете, если могли поверить, что я был обманут улыбкой Фортуны, что я не предвидел ожидающей меня участи. Я борюсь со своим роком, но, чувствую, он меня одолевает; я взвалил на себя непосильную ношу и паду под ее тяжестью.
— Но что же мешает вам остановиться?
— Да ни к чему, он помогает разве только погубить себя, зная, во имя чего ты гибнешь, и рассчитать день, когда ты сложишь голову. Словом, отступать уже поздно. Если имеешь дело с таким врагом, как Ришелье, надо либо свергнуть его, либо умереть. Завтра я нанесу последний удар, ведь только что я обязался сделать это!
— Вот против этого-то обязательства я и возражаю. Можете ли вы доверять тем, ради кого жертвуете жизнью? Разве вы не поняли их сокровенных мыслей?
— Я знаю все их мысли до единой; за притворным гневом этих людей я прочел их тайные надежды; я знаю, что они трепещут, угрожая; я знаю, что они готовы пойти на мировую, выдав меня в залог своего раскаяния; но я должен поддержать их и склонить на свою сторону короля! Это необходимо, ибо Мария моя невеста, а в Нарбонне мне предрекли смерть.
Вполне добровольно, зная до конца, что меня ожидает, я поставил себя между эшафотом и высшим блаженством. Надо вырвать свое счастье из рук Фортуны или умереть. Я наслаждаюсь в эту минуту сознанием, что мне удалось покончить с сомнениями. Как, неужто вы не краснеете при мысли, что приписали мне честолюбивые помыслы, подумали, что мною руководит, как и кардиналом, мелкое тщеславие, что я честолюбив из-за ребяческой жажды власти, которая никогда не находит удовлетворения? Да, я честолюбив, но лишь потому, что люблю. Я люблю, и этим все сказано. Но я напрасно обвиняю вас: вы приукрасили мои тайные мысли, приписали мне благородные побуждения (я не забыл этого), возвышенные политические идеи, они прекрасны, они велики, не спорю; но поймите меня, туманные проекты о преобразовании развращенного общества — ничто по сравнению с самоотверженностью любви. Когда вся душа ликует, объятая единственной мыслью, в ней не остается места для самых прекрасных намерений, даже подсказанных общественным благом; ибо высочайшие земные вершины не достигают неба.
Де Ту опустил голову.
— Что вам ответить? — молвил он.— Я вас не понимаю, вы утверждаете хаос, взвешиваете любовный пламень, множите заблуждения.
— И этот внутренний огонь не только не ослабил меня,— продолжал Сен-Мар,— он удесятерил мои силы; вы говорите, что я все рассчитал; медленно приближался я к цели и почти достиг ее. Мария вела меня за руку, мог ли я отступить? Я не отступил бы перед целым светом. До сих пор все шло хорошо, но на пути моем стоит незримая преграда; эта преграда — Ришелье, надо сокрушить его. Я только что решился на это в вашем присутствии; быть может, я слишком поспешил? Пожалуй, так оно и есть. Пусть же торжествует кардинал — он подстерегал меня. Он предвидел, конечно, что терпение потеряет тот, кто моложе; видимо, он рассчитывал на это и сделал правильную ставку. Но если бы страсть не торопила меня, я был бы сильнее его, несмотря на свою добродетель.
При этих словах Сен-Мар внезапно изменился в лице, он покраснел, затем побледнел, жилы на его лбу вздулись и стали похожи на голубые линии, проведенные невидимой рукой.
— Да,— продолжал он, вскакивая и ломая руки с силой, свидетельствовавшей об отчаянии, которое разрывало ему сердце,— да, я ношу в груди все муки, которые любовь уготовила жертвам своим. Юная дева, ради которой я потряс бы империи, ради которой я все претерпел, вплоть до милостей короля (а она, верно, и не почувствовала всего, что я сделал для нее), еще не может быть моею. Она принадлежит мне перед богом, но в глазах людей я ей чужой; хуже того, каждый день в моем присутствии ведутся разговоры о том, который из европейских тронов ей подобает занять, я же не смею возвысить голос и сказать свое слово, ибо никому и в голову не приходит считать меня равным Марии, ведь ее руки не удостаиваются иные принцы крови, стоящие много выше меня. Я прячусь, как преступник, дабы услышать сквозь решетку голос той, которая предназначена мне в жены; на. людях я должен склоняться перед ней! Кто я? Ее супруг и