Едва стихли крики роженицы, матери Али, как изумленные люди, высыпавшие из домов, узрели белые хлопья, что опускались на город. Собаки визгливо лаяли, скакали на задних лапах и, тряся башками, пытались цапнуть снежинки, а озябшие горожане толпились на холодных темных улицах и дивились бесшумному небывалому кружению. «Чок гюзель! Чок гюзель!»[47] восклицали они, никогда не видевшие снега и восхищенные его первозданной новизной, а дети ловили снег на язык или сгребали ладошками и запихивали в рот.
Снегу нападало всего с пол-ладони глубиной, и к утру он растаял, оставив после себя лишь новорожденное дитя и общую память с привкусом историй об утраченном рае и земле обетованной. Али повезло — он как физическое воплощение этой памяти всю жизнь сознавал себя особенным, не зря отмеченным провидением, хотя на своем веку не совершил ничего выдающегося, за исключением одного благородного поступка во время исхода. Он всем объяснял, что не только ослица у него истинно мусульманская — абсолютно коричневая и без креста на загривке, но и сам он тратит жизнь на доставку с гор льда, потому что он — Али-снегонос, а вовсе не потому он Али-снегонос, что таскает лед с гор.
Однако он сыграл свою маленькую роль в небольшой драме жизни Филотеи, которой к тому времени исполнилось четырнадцать и которая, как и все другие, знать не знала о большом мире, что балансировал на краю первой в своей истории массовой бойни, поставленной на поток. Девушка расцвела в столь очаровательную и неотразимую красавицу, что ни один мужчина в городе не мог оставаться равнодушным.
Слепленная природой и заботливым, любовным попечением Лейлы-ханым, Филотея хорошела день ото дня, пока не стала ослепительной, как Селена. Даже щедрую душой Лейлу присутствие рядом прелестной девушки начало тревожить. Замечая, что печальный взгляд Рустэм-бея все чаще останавливается на ее компаньонке, и в нем на миг вспыхивают радость и восторг, она старалась подавить скребущую горло ревность самки.
Конечно, легче всего сказать, что Филотея была в высшей степени красива, как многие и считали, но это — чрезмерное упрощение. Бывают женщины страшненькие, но в их присутствии у мужчин пересыхает во рту от желания. Есть не дурнушки и не красавицы, но от них исходит свет, и оттого их любят. Порой женщина объективно красива, но ни один мужчина ее не хочет, ибо света в ней нет. Лицо Филотеи источало свет большой души, и потому Филотея была пленительна. Тут все дело в уме и добродушии, а потому было бы неуместно раскладывать по полочкам ее прелести и рассуждать о форме губ, изгибе бровей и линии носа. Филотея была хорошенькой девушкой, которую юность, добрый нрав и манеры превратили в красавицу.
Все свое детство Ибрагим, убежденный, что ему предназначено быть ее мужем, следовал за ней, как верная собака, но теперь она стала населять мечты и других мужчин. Когда проходила Филотея, они прерывали беседу и провожали ее взглядом. Мужчины знали, когда она отправляется к Лейле-ханым, и подгадывали, чтобы в это время оказаться у окна, в дверях или на площади. Даже Пес стал чаще покидать свой отшельнический приют в гробницах и пугать Филотею жуткой улыбкой, когда подходил бочком, украдкой ловя ее взгляд. Что до Али-снегоноса, то он стал плевать на работу, лишь бы следовать за Филотеей.
Али тащился сзади, жалко прикидываясь, будто занят, — метался от двери к двери, а потом взлетал по проулку, чтобы, сделав крюк, выйти ей навстречу, сгорая от желания и стыда. Филотея, не обращая на него никакого внимания, продолжала путь, словно Али вообще не существовало, но Ибрагим, как и многие другие, все замечал.
И потому однажды в бане жена Али Сафие плюхнулась на лавку подле Айсе, супруги ходжи Абдулхамида, и, многозначительно вздохнув, поздоровалась:
— Мир тебе, Айсе-эфендим.
— И тебе, — ответила Айсе, хотя в душе искренне желала обратного. Баня — священное место, считала она, где человек проникает в суть небытия; Айсе не терпела досужих разговоров в этом адском раю пара, мыльной пены и пота. И меньше всего ей хотелось говорить с Сафие, жившей с мужем, четырьмя детьми и ослицей в дупле здоровенного дерева и вдобавок обладавшей весьма непрезентабельной наружностью. Айсе нравилось разглядывать молоденьких толстушек с сияющими ляжками и бедрами, округлыми грудями и сверкающими карими глазами. Особенно ей нравилось смотреть на Лейлу-ханым, хоть та и была черкесской шлюхой. От хорошего житья Лейла становилась с каждым днем пухлее, а ее кожа глаже. Однако Айсе вовсе не нравились стареющие женщины с отвислыми грудями; здесь она, конечно, лицемерила и, как все ханжи, в последнюю очередь признала бы, что сама такая. Две не первой молодости женщины, одинаково обвислые, сидели рядышком в ошеломляющем пару, и Сафие изложила свою проблему.
Айсе удивленно выслушала и, тщетно отирая с лица пот, недоверчиво спросила:
— Ты серьезно? Хочешь, чтобы мой муж что-нибудь с этим сделал?
— Ну пожалуйста, Айсе-эфендим, попроси его переговорить с отцом Филотеи.
— Филотея не виновата, если твой муж одурел, — сказала Айсе. — И с какой стати Абдулхамид станет вмешиваться?
— Ну как ты не понимаешь, твой супруг уважаемый человек, и отец Филотеи его послушает. Ты не представляешь, что это такое! За две недели муж не принес ни куска льда. У нас ни гроша не осталось! А он все мотается за Филотеей. Я знаю, сама следила. Он околдованный.
— Ты следила за ним?
— А что еще остается несчастной женщине?
— Почему ты не поговоришь с матерью Филотеи? Ты же знаешь Поликсену?
— Мы не знакомы. Никогда не разговаривали. Она христианка, и они богаче нас.
— Никогда не разговаривали? Всю жизнь живете в одном городе и не разговаривали?
— Нужды не было, — горестно вздохнула Сафие. — Не знаю, как с ней и заговорить.
Айсе раздраженно закатила глаза:
— Ты что думаешь, если она христианка, так нос тебе откусит?
— Ну, они не такие, как мы.
— Не так уж они и отличаются. А мать — всегда мать. Хочешь, я с ней поговорю?
— Нет, пусть ходжа Абдулхамид поговорит с отцом. Ходжа мудрый, он знает, что сказать.
Айсе возмущенно ощетинилась:
— То есть я, по-твоему, не мудрая.
— Нет-нет, Айсе-эфендим! Я хочу, чтобы кто-то поговорил с отцом, он солиднее. Ты же не можешь с ним говорить, правда? Это неприлично.
Айсе сочла замечание разумным и после вечерней молитвы изложила проблему ходже Абдулхамиду. Она передала просьбу Сафие с долей презрительного сарказма, добавив:
— Вот еще выдумала! Просто курам на смех, хотя мое дело, конечно, маленькое, и меня не слушают.
Почтенный и благоразумный Абдулхамид и сам испытывал некоторый интимный дискомфорт при встречах с Филотеей, а потому проникся сутью вопроса гораздо глубже, нежели хотел показать жене. Ничто так не сеет раздор в мире, как девичья красота, чему свидетельством многие трагические истории.
И вот сложилась невероятная ситуация: Абдулхамиду пришлось встретиться в кофейне с Харитосом, отцом Филотеи, и завести негромкую беседу за рассеянной игрой в нарды. Эта игра — отражение жизни, она тоже состоит из расчета и везения, а удача, добрая или злая, приходит главным образом во второй половине партии. Харитос затягивался взятым на двоих кальяном, пил кофе и хмуро слушал, покручивая кончики усов.
Абдулхамид изложил суть затруднения, сочувственно выслушал горячее выступление Харитоса в защиту абсолютной невинности своей дочери и в заключение сказал:
— Я советую поступить, как Султан, когда столицей еще была Бурса.
— Это как? — спросил Харитос, и ходжа поведал ему чуть подправленную историю:
— Случился наплыв черкесских беженцев. Очередные гонения русских, несомненно. Черкешенки были так красивы, что местные мужчины из-за них передрались, и тогда Султан, стремясь восстановить мир, призвал главного черкеса и велел ему, чтобы их женщины надели покрывала. Приказ выполнили, и драки прекратились.