шельмовской-прешельмовской.
Никогда в жизни я не видел настолько явной печати порока на чьём-то лице. Я, не зная сути дела, подписался бы под каждым словом обвинения, исходя только из внешнего вида этого типа. И вдобавок меня поразило выражение напряжённого внимания: я смело поручился бы, что вместо подобающего раскаяния этот деятель придумывает, как бы ему выкрутиться. До сих пор. Рядом с палачом.
Он не брёл с опущенной головой, о, нет. Он обшаривал глазами толпу и даже ухитрился встретиться взглядом со мной, а посмотрев, похоже, сообразил, кто я. И его озарило.
Он врезал под рёбра палачу, обалдевшему от неожиданности, увернулся от солдата тюремной охраны, оттолкнул жандарма из оцепления и успел ухватиться за стремя моей игрушечной лошади в тот самый момент, когда его схватили конвоиры. Скорость, достойная восхищения.
Я не ощущал опасности — Дар тихонько тлел, как всегда. Поэтому я сделал знак страже пока его не оттаскивать. Интересно, что такой скажет. И он сказал.
Он прижался щекой к моему колену, взглянул снизу вверх кротким взором подстреленного оленёнка и взмолился:
— Государь, я понимаю, что не смею у вас пощады попросить, но пусть я умру не так, пожалуйста! Пусть лучше повесят, да хоть четвертуют — всё быстрее, только не так! Ведь всё равно же помирать — так пусть лучше сразу!
Я усмехнулся. Паршивец умён, однако. Я утвердился в мысли, что в мошенничестве его обвиняли поделом: такая у него была в тот момент честная, страдальческая и несчастная мина. Уморительно.
— Значит, — говорю, — о жизни, а тем более — о свободе, ты просить не смеешь?
Он соорудил непередаваемое выражение усталого мученика, кающегося во всех грехах человечества, и прошептал голосом, просто-таки охрипшим от слёз и скорби:
— Государь, я такая законченная дрянь…
А его рука с обломанными ногтями, исцарапанная, но довольно, как ни странно, интересной формы, оказалась на моей ноге гораздо выше колена — сама собой, её владелец об этом понятия не имел. Чисто случайно, от избытка раскаяния.
Я ударил его по руке хлыстом. Но смотреть, как от его тела останутся кости с клочьями плоти, мне расхотелось — по крайней мере, в настоящий момент и посреди людной площади. И я приказал солдатам:
— Этого — назад, в тюрьму. Я подумаю.
Разумеется, мне надо было написать письмо бургомистру или судье, что я своей королевской волей заменяю преступнику по имени Питер, по прозвищу Птенчик порку кнутом на смертную казнь через повешенье… Или, демон с ним, порку кнутом на порку плетью и ссылку в каторжные работы — пусть живёт, гадёныш. И послать письмо с посыльным.
И уехать, забыв думать о грязном прощелыге.
Но я пытался сочинить это письмо на постоялом дворе — и решительно не мог не думать об этом субъекте. Воришка, похоже, знал тот же секрет, что и Беатриса, — мои мысли всё время к нему возвращались.
Я бесился от этого. Я ненавидел это состояние. Это было, в конце концов, оскорбительно — после чистейшей любви Магдалы, после такого стажа относительно праведной жизни. Мне казалось, что я могу удушить подонка своими руками, без помощи Дара… Но, если уж говорить начистоту, я не был уверен, что мне захочется его душить сразу, как только я его увижу.
Воришка неплохо разбирался в людях. И лихо ориентировался в обстановке. Ведь надо же, стоя на эшафоте, сообразить, что перед ним — король, а значит, и шанс, вспомнить всё, что обо мне болтают, придумать сценарий для спектакля и пойти ва-банк…
Жить мерзавцу хочется.
Да с чего он взял, что я стану его слушать? Тварь такая. Да как у него поганый язык повернулся? И как он посмел до меня дотронуться? Что он себе вообразил?
А что это был за маскарад с корсетом и рыжими патлами?
Как-то я ухватился за эту мысль. Мне показалось интересно узнать, отчего это у осуждённого вид был такой идиотский. И вечером я съездил в местную тюрьму — обшарпанное, нецензурно грязное здание, ограждённое довольно условной стеной.
Да уж ясно — не государственных изменников охраняют. Какие тут могут быть особенные преступники — воришки да разбойники.
Комендант этого богоугодного заведения удивился до немоты и перепугался едва ли не до обморока. Залепетал о том, что вообще-то в его владениях обычно всё в идеальном порядке, а если кто чего и болтает — то клеветники, а на мизерное жалованье сложно прокормить семью, а маменька вот болеет… Я с трудом его заткнул. Когда он понял, что я его за тусклые пуговицы у стражников не повешу и даже не уволю с должности, то на радостях выразил готовность всю ночь напролёт мне рассказывать истории о вверенных его присмотру уголовниках. Ах, меня только этот Питер интересует? Да ради Бога!
Карманник. Женское тряпьё носит так же легко, как и мужское, чем был весьма полезен шайке разбойников — и бедную девицу изображал, чтобы заманить честного господина в ловушку, и публичную девку, чтобы потом ограбить клиента в тёмном уголке. С лёгким мечом и метательными ножами управляется, как солдат, — бесценный кадр для таких дел. Но попался на попытке шантажа — здорово организовали с дружками целую историю про пожилого барона, якобы увлекающегося всякими непотребствами. Только сеньор оказался из проворных, а дружки свою ряженую зазнобу бросили.
Дело, вроде бы, провалилось, но второй брак барона всё-таки расстроился. А этот подонок Питер, вместо того чтобы раскаяться и во всём признаться, упорно придерживается легенды о том, что бедняга барон заплатил ему страшно сказать за что, а разбойников-де он и знать не знает.
По закону его полагалось бы повесить. Но барон настоял на кнуте — и можно понять человека. Хотел, чтобы подонок почувствовал перед смертью, что к чему. Да с такой комплекцией, как у этого воришки, и тридцати ударов хватило бы за глаза, но барон с бургомистром решили за стаканчиком, что надо устроить примерную казнь, чтоб прочим неповадно было.
Вот и всё, собственно.
Я слушал и думал, что по сути всё правильно. Хотел уже сказать, что не спорю, но вместо этого почему-то приказал привести Питера.
Привели. Я отметил, что время, прошедшее с момента нашей последней беседы, он, похоже, провёл не слишком-то весело. А по физиономии ему, вероятно, съездили только что — чтобы и не пискнул перед его величеством. Поэтому меня несколько даже тронуло его присутствие духа: он нашёл в себе силы улыбнуться.
— Государь, — сказал, шмыгнул носом и вытер кровь о плечо, — неужели вы решили? Так скоро?
С чего он взял, что я решил его помиловать? А он продолжал:
— Я бы умер за вас. Или убил бы кого хотите. Я не вру, — и преклонил колена, почти правильно.
«Конечно, врёшь», — подумал я. Написал пару слов бургомистру и сказал коменданту:
— У вас найдётся, во что переодеть это чучело?
Ему развязали руки и напялили поверх корсета куртку какого-то громадного стражника, которая доставала Питеру до колен. Его вывели во двор солдаты из тюремной охраны, а во дворе я приказал одному из скелетов взять его в седло.
К чести Питера, он даже не дрогнул. Полагаю, к тому времени он своё уже отбоялся.
На постоялом дворе я велел хозяину отвести Питеру комнатушку рядом с кухней. Охрану к ней не приставил — уверенный, что гадёныш смоется к утру, если не раньше. Почти не спал ночью — кажется, хотел услышать, как он будет удирать. Но не услышал. Я ошибся.
Утром он оказался на месте: без корсета под курткой, с волосами, собранными в хвост, с рожей, отмытой от крови и со спокойной готовностью делать всё, что я прикажу. Этакая, не угодно ли, лихая уверенность в моей милости.
Я взял себя в руки и приказал дать ему пожрать. Он был ужасно голоден и безнадёжно пытался соблюсти приличия. Потом заглядывал мне в глаза и порывался что-то сказать, но я его заткнул. Я послал за одеждой для него и велел ему привести себя в порядок. Даже подождал часок, пока он вымоется и