мертвецы. Пойдёмте?
Дар во мне спал, ушёл, как уходит вода после половодья. Стало холодно. Я отстранил Клода и пошёл на площадь. Кровь, смешанная с грязью, хлюпала под ногами, и ни один труп не валялся в этой грязи. Мертвецы в кирасах гвардейцев, зелёных кафтанах бандитов и мужицких лохмотьях замерли под моим взглядом по стойке «смирно».
Я подошёл к столбу у костра, чтобы разрезать верёвки. Своим ножом, измазанным в крови со следами Дара. Почти бездумно — начав обдумывать, я не смог бы вернуть нужное для работы спокойствие.
Я их разрезал, и труп завалился на мои руки. Его кукольного личика никто не узнал бы — от него мало что осталось. Бандиты выжгли ему глаза, а ножевых ран на нагом теле было многовато для чистой смерти.
На столбе осталась приколоченная толстым гвоздём дощечка, на которой крупно, криво и с дикой орфографией бандиты намазали красной масляной краской: «Некромант, оживи свою шлюху».
Я пригладил его опалённые волосы, завернул труп в плащ и отнёс к лошадям. С ним осталась Агнесса, трое её товарищей проводили меня в трактир.
Я был совершенно пуст, и пустоту постепенно заполняла спокойная рассудочная злоба.
В трактире ещё горели масляные лампы и было очень светло. Дар, вероятно, несмотря на стены, влился и в трактир, потому что все бывшие сторонники Робина Доброго — с дырами в телах, с разрубленными головами, один даже с ножом, торчащим в глазнице, — стояли вокруг троих живых, как мой караул. Среди мёртвых мужчин попадались мёртвые девки, полуголые и отвратительные. Может, трактирную прислугу тоже перебили, не знаю.
Я подошёл посмотреть на Робина.
Он симпатично выглядел — тёмноволосый парень с открытым лицом, с аккуратной бородкой, статный. Его одежда покрылась кровавыми пятнами, но это, по-моему, в основном была гнилая кровь мертвецов. Смертный как смертный. Не обделённый любовью. Такой же жестокий, как все.
Робин держался хорошо. Остальные не равнялись с атаманом по силе духа: девка еле стояла на ногах, позеленев с лица, а монах закатил глаза и дёргался, наверное уже окончательно сойдя с ума.
Лица девки я не помню, хоть тресни. Я его не видел. Я видел у неё на шее жемчужное ожерелье Нарцисса. Этого оказалось вполне достаточно, чтобы Дар снова согрел мою кровь — у меня даже потеплели заледеневшие пальцы.
Наверное, я с минуту простоял молча, потому что заговорил Робин:
— Я тебя не боюсь, не надейся, — сказал он.
— Я тебя и не пугаю, — сказал я в ответ и здорово удивился звуку собственного голоса. — Ты ошибся, Робин.
— Видит Бог, — усмехнулся он. — Ошибся. Недооценил силу ада.
— Я не об этом, — говорю. — Просто оживляет лишь Господь, а я только поднимаю трупы. Понимаешь разницу? Тебе не стоило становиться моим личным врагом. Как преступник, ты вполне мог бы рассчитывать на виселицу для себя и монашескую келью для своей подружки. Это ведь хорошо?
Он на меня взглянул с насмешливым удивлением.
— Хорошо?! — говорит. — Хорошо?! Ну спасибо за такое «хорошо»! Интересно, а что, по мнению некроманта, плохо?!
— Смотри, — говорю.
Монаха я убил, остановив Даром его сердце. К умалишённым можно быть милосердным. А в девку стал вливать смерть по капле, не торопясь и наблюдая, не в силах больше справляться с горем и яростью.
Когда она завизжала, Робин начал рваться из рук мертвецов с удивительной для живого силой. Он чуть верёвки не порвал — добрый рыцарь. И уже не усмехался иронически, а вопил, как прирезанный:
— Прекрати! Ты не человек — ты демон! У тебя нет сердца! Ты сам мёртвый!
— Да, — говорю. — У меня нет сердца — ты его разбил, Добрый Робин. Красиво сказано? Тебе понравилось?
Когда у неё изо рта хлынула кровь, он начал меня умолять. А когда у неё вскипели и вытекли глаза — заткнулся. Я чувствовал его ненависть, как дым, наполнивший комнату, и думал: значит, тебе это не нравится? Надо же! А чего же ты ждал?
Она агонизировала минут пять — никак не меньше. И Робин плакал, глядя на неё, а я думал о слёзах, не пролитых над телом Нарцисса, — и не дёрнулся облегчить положение обоим этим любовничкам.
Потом она перестала дёргаться, и я снял с неё ожерелье. А Добрый Робин смотрел на меня мокрыми расширившимися глазами.
— Я тоже не мог прийти на помощь, — говорю. — И мне тоже хотелось, Робин. Так что ты ошибся.
Он изобразил ухмылку — наверное, хотел ухмыльнуться презрительно, но вышло горько.
— Собираешься казнить меня в столице? — говорит. — На площади? Поизощрённее? Чтобы все видели, как ты страшен, а я жалок, да?
— Нет, — говорю. — Убью сейчас. Быстро и без затей.
Кажется, он удивился.
— Почему?
— Счёт закрыт, — сказал я и воткнул клинок Дара ему в ухо.
Он так и повалился на пол с удивлённым лицом. А я вышел строить войска. Меня трясло от холода.
Отомстив Доброму Робину и закончив эту дурацкую войну, я так успокоился, что сам себе удивился. Даже когда хоронили Нарцисса, я только мёрз и очень хотел скорее вернуться в столицу. Я вдруг начал отчаянно тосковать по дому.
Бунт догорел без следа. На всякий непредвиденный случай я оставил на севере свои живые войска, а в столицу привёл лишь мертвецов — гвардию и остатки банды Робина, тех, у кого были целы руки-ноги и сравнительно не изуродовано лицо. Кажется, сам Робин тоже попал в число трупов почище, но точно не помню… Вампиры мне очень помогли и уцелели — я оставил этот способ их путешествий, как туз в своём рукаве, на будущее.
Пока возвращались, я рвался в свой дворец всей душой, а когда наконец его увидел, вдруг навалился цепенящий ужас, от которого даже дышать было трудно. Я понял его причину, когда вошёл в собственные покои.
Моя душа, безотносительно к разуму, оказывается, ожидала, что я найду дома живого Нарцисса. Я закопал в жёлтую глину северного городишки пустую обезображенную оболочку, которую моё бедное сердце умудрилось никак не связать с той милой живой душой, которая грела меня столько холодных дней.
Я понятия не имел, насколько в действительности привязался к Нарциссу. Живой он мне мешал, иногда раздражал, иногда мне хотелось от него больше, чем он был способен дать, — сейчас я понял, что любил в нём абсолютно всё. И глупость, и наивность, и невероятную способность вставить слово не к месту, и целомудрие, граничащее с занудством…
Я в нестерпимой тоске шлялся по его опустевшим покоям. Его тряпки, его зеркала, его побрякушки — это всё меня резало, как ножом. Я намотал на запястье жемчужное ожерелье, в котором его убивали, и носил с собой, как чётки, не в силах с ним расстаться.
И благодарил Господа за то, что в один счастливый момент уговорил Нарцисса позировать лучшему художнику столицы: у меня остался его портрет. Художник действительно оказался талантом, мэтру Аугустино переменчивые очи Нарцисса удались… И очень знакомое мне выражение — глуповатая, светлая, обаятельная улыбочка… Я таскал этот портрет из кабинета в спальню и обратно, смотрел на него, разговаривал с ним — вероятно, был весьма близок к настоящему сумасшествию.
Моё одиночество стало ужасно тяжёлым. Я ничем не мог его заглушить. У меня была пропасть работы, но всё валилось из рук. Я не мог видеть слащавых физиономий своего двора.
«Вы прекрасны, государь! Прекрасны!» А то я не знаю, что они думают! Уж говорил бы прямо: «Вы ужасны, государь! Ужасны! Вы просто отвратительны!» — куда бы забавнее вышло.
Кому я казался прекрасным, того больше нет…