предпочитал поступать против их желаний. Им не нравились анальные зоны — я старался надуть их и изобразить множество таковых, в основном в макиавеллевском духе, тщательно вуалируя. Если я создавал сюрреалистический 'объект', в котором фантазии подобного рода отсутствовали, то символическая его функция носила анальный характер. Чистому и пассивному автоматизму я противопоставил активный импульс своего метода параноико-критического анализа. К тому же я противопоставлял энтузиазм Матисса, абстрактные тенденции и ультрарегрессивную разрушительную манеру Мейссонье. Чтобы внести изменения в мир обычных бытовых форм, я занялся созданием предметов быта 'в стиле 1900' годов, образцы которого коллекционировали мы с Диором; увиденные 'новым взглядом', они когда-нибудь вернутся к нам.
Тогда же, когда Бретон ничего не хотел слышать о религии, я стремился, разумеется, создать новую религию, которая будет одновременно садистской, мазохистской и параноической. Идея этой религии пришла мне в голову после чтения работ Огюста Конта. Может быть сюрреалисты смогут достичь того, чего не смогли добиться философы. Но прежде всего я должен был привлечь к мистицизму будущего верховного жреца новой религии — Андрэ Бретона. Я пытался объяснить ему, что идеи, которые мы проповедуем, верны, но их необходимо дополнить элементами мистического и религиозного характера. Я полагал, что теперь мы вернемся к концепции апостольской романо-католической религии, которая постепенно начала завладевать мною. Бретон с улыбкой принял мои объяснения и посоветовал обратиться к Фейербаху, философия которого, как мы теперь знаем, грешит идеалистическими недостатками, но тогда мы не понимали этого.
Пока я изучал Огюста Конта, дабы возвести мою новую религию на надежной основе, из нас двоих Гала оказалась большей позитивисткой, чем я. Целые дни она проводила в живописных лавках с торговцами антиквариатом и реставраторами, покупая кисти, лаки и все что мне было необходимо, чтобы начать работать. Конечно, я не желал ничего и слышать о технических вопросах, ибо творил далиниевскую космогонию с ее жареными яйцами, повисающими без сковородок, ее галлюцинациями, светящимися кругами ауры ангелов, с ее реминисценциями внутриутробного рая, потерянного в день моего появления на свет. Я не успевал все это записывать подобающим образом. Довольно уже того, что для меня все было ясно. Грядущее поколение увидит мою работу полностью завершенной. Гала не соглашалась со мной. Как маленькому ребенку, который плохо ест, она говорила: 'Дали, малыш, попробуй Это что-то совершенно необычайное Это светло-желтая краска, не жженая. Говорят, этой краской писал Вермеер'. С раздражением и неохотой я попробовал. 'Да Эта краска недурна. Но ты ведь прекрасно знаешь, что у меня нет времени заниматься такими пустяками. У меня есть идея Идея, которая потрясет весь мир и, главное, сюрреалистов. Никто не сможет возразить что-нибудь против нее. Я уже не раз думал об этом — о новом Вильгельме Телле Речь идет о Ленине… Я напишу своего Ленина, даже если меня выгонят из сюрреалистической группы. Он будет держать на руках маленького мальчика — меня, на которого будет плотоядно взирать. Я закричу: 'Он хочет съесть меня' Я не собираюсь сообщать об этом Бретону',- сказал я, углубившись в свои видения…'Хорошо,- тихо проговорила
Гала. — Завтра а принесу тебе желтую краску на лавандовом масле. Только бы удалось ее достать. Но мне хочется, чтобы ты ею писал своего Ленина'.
…Я был разочарован. Мой Ленин не вызвал шока среди друзей-сюрреалистов. Это и огорчило и раззадорило меня. Тогда я пойду еще дальше и попытаюсь сделать что-то совершенно невероятное. Только Арагон возражал против моей 'думающей машины', окруженной бокалами горячего молока.
'Довольно трюкачества, Дали — воскликнул он гневно. Теперь молоко будут давать детям безработных'. Но Бретон поддержал меня, Арагон же выглядел довольно нелепо. Даже мое семейство посмеивалось над ним. Но тогда уже он был последователем отсталой политической концепции, которая привела его туда, где он теперь, т. е. в никуда.
В это время появилось слово 'гитлеризация'. Я написал нацистскую няньку за вязанием. Она попала в большую лужу. По настоянию одного из моих ближайших друзей-сюрреалистов, приписал ей нарукавную повязку со свастикой. Я никак не ожидал той бурной реакции, которую эта эмблема вызвала. Меня это настолько взволновало, что я распространил свои бредовые видения на личность Гитлера, который мне всегда казался женщиной. Много картин, написанных в этот период, было уничтожено во время оккупации Франции. Я был очарован мягкой повадкой, сутуловатостью Гитлера, его тесно облегающей формой. Всякий раз, когда я начинал писать кожаный ремень, переброшенный от пояса через плечо, мягкость, нежность плоти Гитлера, втиснутой в военный мундир, приводила меня в состояние экстаза, вызывала бурное сердцебиение,- чрезвычайно редкое для меня ощущение, которое я не испытывал даже занимаясь любовью. Полнокровная плоть Гитлера, которая напоминала мне пышное женское тело с белоснежной кожей, восхищала меня. Сознавая тем не менее психопатологический характер этих восторгов, я с трепетом внимал шепоту, раздававшемуся в моих ушах: 'Да, на сей раз я верю, что я на грани настоящего сумасшествия'
Я сказал Гала: 'Принеси мне желтую краску на лавандовом масле и самые тонкие в мире кисти. Нет ничего труднее, чем передать в ультрарегрессивной манере Мейссонье суперстрасти, мистический и чувственный экстаз, которые охватывают меня, когда я запечатлеваю на холсте кожаную портупею Гитлера'.
Напрасно я уверял всех, что мое инспирированное Гитлером головокружение аполитично, что произведение, вызванное к жизни феминизированным образом фюрера, заключало в себе скандальную двусмысленность, что у изображенного есть оттенок патологического юмора, который присутствовал в образах Вильгельма Телля и Ленина. Сколько раз я объяснял все это моим друзьям, но все было бесполезно. Этот новый кризис моего творчества породил подозрительность среди сюрреалистов. Дела пошли совсем плохо, когда стали распространяться слухи, что Гитлер любит лебедей, одиночество, Вагнера, страдает манией величия. В своих картинах я собрал все приемы Иеронима Босха.
Я попросил Бретона созвать срочное совещание нашей группы, чтобы обсудить гитлеровский мистицизм с позиции ницшеанства и антикатолического иррационализма. Я надеялся, что антикатолический аспект дискуссии привлечет Бретона. К тому же я считал Гитлера законченным мазохистом, захваченным идеей развязать войну, во имя того, чтобы героически проиграть ее. Он осуществлял один из тех актов, которые были в это время популярны в нашей группе. Мое настойчивое требование рассматривать мистицизм Гитлера с сюрреалистической точки зрения, а также придать религиозный смысл садистическим элементам сюрреализма, которые были усилены моим параноико-критическим аналитическим методом, отрицавшим автоматизм и присущий ему нарциссизм, вызвало серию разрывов и многочисленных скандалов с Бретоном и его друзьями. Последние способствовали нашим раздорам, что было чревато опасностью для лидера движения.
Я написал пророческую картину о смерти фюрера. И назвал ее 'Загадка Гитлера', что ускорило мое отлучение от наци и получило одобрение антифашистов. Сейчас, когда я пишу эти строки, должен сознаться, что так и не разгадал эту загадку.
Как-то вечером группа сюрреалистов собралась для осуждения моего так называемого 'гитлеризма'. К несчастью, я забыл подробности этого необычного заседания. Но, если Бретон вновь когда-нибудь пожелает увидеть меня, я хочу, чтобы он сообщил мне, что было занесено в протокол, который был составлен после этой встречи. Когда я вернулся домой в Париж, дверь моей квартиры была взломана.
Когда мы выясняли отношения, я несколько раз на коленях просил не изгонять меня, призывал Бретона понять, что моя навязчивая идея о Гитлере была параноидальной и абсолютно аполитичной. Я говорил, что я не наци и не могу им стать, ибо, если Гитлер завоюет всю Европу, он, конечно, не упустит случая разделаться с такими истерическими типами, как я, он уже сделал это в Германии, где его считали дегенератом. В конечном счете феминизированных черт, которыми я наделил личность Гитлера, будет достаточно, чтобы я выглядел иконоборцем в глазах нацистов. Одновременно мой фанатизм, отягощенный знанием Фрейда и Эйнштейна, которые вынуждены были покинуть Германию при Гитлере, делал очевидным то, что последний интересовал меня только как объект моей болезни, отчего он и казался мне ни с чем не сравнимой катастрофической ценностью.
В довершение всего, когда до их сознания дошла моя невиновность, я должен был подписать документ, в котором объявлял себя другом пролетариата. Я подписал его без неприязни, поскольку у меня никогда не было каких-либо определенных чувств по отношению к нему.
Истина, единая и неделимая, стала вдруг очевидной: нельзя быть радикальным сюрреалистом в группе, которая руководствуется только политическими мотивами, и это относилось к Бретону и