Еще до одиннадцати мы остановились возле дома Уоттов на Брюс-стрит. Эш снова посмотрела в зеркальце на защитном козырьке. Нахмурясь, убрала волосы с лица, повертела головой:
– Синяка не видать.
Я тоже на нее посмотрел.
– Похоже, все в порядке.– И развел руками: – Эш, я правда не хотел…
– Да уймись ты! – Эш кивнула на дом.– Пошли?
– Погоди чуть-чуть. Я хочу попросить твою маму об услуге.
– Вот как? – Эш протянула руку назад, к дорожной сумке.– Можно, угадаю? Хочешь связаться с дядей Лахи?
Я заглушил мотор и погасил фары:
– Да. Надеюсь, она даст его австралийский телефон. Хочу задать пару вопросиков.
– Угу… Уж ты задашь.
Мы с миссис Уотт немного поболтали, я вежливо отказался от рюмашки и через пять минут вышел. Яркие конусы под уличными фонарями освещали дождь. Я съехал с Брюс-стрит, потом пару раз свернул налево и оказался на Обанской трассе, там, где она проходила мимо бывшей верфи Слэйт-Майн.
Когда показались жилые дома, я съехал на обочину и остановил машину в оранжевом полумраке у ближайшего натриевого фонаря.
Это сюда мы с Эшли приходили однажды вечером после кремации бабушки Марго. Мы сидели на балластном кургане, на Мировом Холме. И в ту ночь Эшли рассказала мне про Берлин, про джакузи и про чувака, намекнувшего, что в Галланахе кого-то водят за нос. И она, прощаясь, подарила мне обломок Берлинской стены. Строители собирались этот курган срыть в ближайшее время, чтобы на его месте возвести несколько домов.
Но работа явно забуксовала.
Старая верфь опять стояла заброшенная. Да, участок спланировали и нарыли котлованов под фундаменты, но не более того. Возле некоторых ямищ из земли торчали деревянные колышки с мокрыми обрывками бечевы, но ни землеройной техники, ни самосвалов, лишь пара бесформенных гор кирпича, сквозь их подножия уже проросла трава. Дощатый забор вокруг стройки почти целиком повален, на ветру качается полуоторванная вывеска производителя работ. Разорились, что ли, затейники?
Я развернул машину, кинул последний взгляд на балластный курган и уехал.
Никто не отвечал. Двадцать тысяч километров (куда больше, если учесть, что мои слова прошли через спутник) – и никто не берет трубку. Я послушал электронные гудки и возвратил украшенную ониксом фиговину на позолоченный рычаг.
Я зажал руки между коленями, поглядел сквозь свое отражение в окне кабинета на мглистый парк, на цепочку оранжевых огней, тянущуюся вдоль Келвин-уэй, и почувствовал, как в животе свивается в клубок холодная тошнота. У меня кончались причины ничего не делать.
Если бы Лахлан Уотт спросил: «Что?!», или «Да как ты смеешь?!», или что-нибудь в этом роде; даже если бы просто возмущенно или насмешливо все отрицал; и тем более если бы попросил повторить только что сказанное, то у меня бы остались какие-нибудь сомнения. Но просто бросить трубку? Какой в этом смысл? Ты тихо-мирно живешь себе в Австралии, и звонит телефон, и человек, которого ты последний раз видел в Шотландии мальчишкой, имеет наглость спрашивать, не спал ли ты с его теткой на ее супружеском ложе,– неужели ты положишь трубку, не сказав ни слова, если правдивый ответ – «нет»?
Может, и положишь. Все люди разные. Чужая душа – потемки.
Я опустил голову на зеленую кожаную поверхность старинного стола и пару раз легонько ударился лбом. Руки были по-прежнему зажаты между коленями.
Уже давно я откладывал это дело. Да и получил, между прочим, номер Лахи спустя неделю после того, как обратился насчет него к маме Эшли. Во-первых, номера у нее в записной книжке не оказалось, во- вторых, когда она все-таки добыла его у кого-то из родственников, выяснилось, что он уже устарел (я, впрочем, и не пытался по нему звонить), потому как дядя переехал. И потом была задержка с выяснением нового номера, и когда наконец миссис Уотт позвонила и назвала его, я заколебался. И то сказать – простое ли дело? Как построить разговор? Чем объяснить, с какой стати я сую нос? Атаковать в лоб? Выпытывать исподволь? Намекать? Обвинять? Наврать про завещание, якобы только что обнаруженное? Выдать себя за адвоката? Или за журналиста? Денег предложить? Я откладывал звонок со дня на день, и дни сливались в месяцы.
В четверг вечером я остался в Глазго: писать реферат о влиянии развития промышленности на стремление германских земель к объединению в восемнадцатом веке. И спешки-то никакой не было, но я решил осчастливить профессора, «сдавшись» аж за неделю до срока.
Одну из гостиных покойной миссис Иппот я переоборудовал в кабинет. С помощью Гава и Норриса передвинул исполинский стол из дуба и кожи к окну. Обзавелся компом, вроде того, что остался в Лохгайре, но пошустрей, и водрузил его на середку суперстола – ни дать ни взять одинокий воин в чистом поле. Чтобы компьютер не страдал агорафобией, я его обложил десятком симпатичных безделушек – не какая-нибудь дешевка, а мейсенский фарфор. Правда ли, что такие вещицы положительно влияют на творческий процесс, не знаю; по крайней мере, когда я жаждал вдохновения, смотреть на статуэтки было чуть приятнее, чем на мигающий курсор.
Примерно в два часа ночи я дописал реферат. Была идея съездить и сунуть распечатку в почтовый ящик приятеля, который завтра отнесет ее на факультет, а после махнуть в Лохгайр. Но я устал и вдобавок уже сказал маме, что выеду утром, да и не хотелось будить ее посреди ночи.
Поэтому я глотнул виски и лег в постель.
Хозяйская спальня особняка миссис Иппот вмешала в себя кровать с балдахином – с гараж на две машины величиной; спать приходилось на высоте крыши минивэна. Четыре стойки толщиной с телеграфные столбы были из красного дерева, сплошь в щедро лакированных резных изображениях фей, эльфов и