Она не ждет, чтобы перед ней распахнули дверь. Она сама ее распахивает. Есть нечто фамильярное в том, как она входит в этот дом.
Что еще я могу сделать?
Моя сестра скрылась в чужом доме, хотя должна находиться сейчас в Кафедральной школе. Она, у которой всегда были только отличные отметки. Я стою перед таинственной желтой виллой. Что происходит там, за ее стенами? Кто там внутри ждет Катрине? Меня бьет дрожь, я не смею додумать эту мысль до конца. И чувствую тошноту, настоящую тошноту.
Меня рвет.
Потом я медленно возвращаюсь на остановку трамвая.
Что со мной творится? — думаю я.
Непонятно почему, но я чувствую себя обманутым.
Я вспоминаю странный прыжок Катрине. Ее пируэт. Радость, которую она, должно быть, испытывала в ту минуту. Знает ли об этом отец? Об этой Желтой Вилле? Нет, думаю я. Ни при каких обстоятельствах я не расскажу об этом отцу.
Приходит весна. Однажды днем я сижу в гостиной и пытаюсь одолеть сложную фугу Баха до-диез мажор из первого тома «Хорошо темперированного клавира». Неожиданно звонит телефон.
От страха я подпрыгиваю на стуле. В это время нам обычно никто не звонит. Ведь дома никого нет. Но телефон словно схватил меня и не отпускает. Я встаю из-за рояля и не спускаю глаз с черного аппарата. Он продолжает звонить. Может, это какой-нибудь торговец? Или полиция? Или кто-нибудь хочет сообщить, что в Мьёсу упала атомная бомба и мы все должны бежать в ближайшее бомбоубежище? А может, это Аня Скууг? Я хватаю трубку. Это отец.
— Ты дома? — спрашивает он и смеется безрадостным смехом.
— Я плохо себя чувствовал утром, — говорю я.
— Уволь меня от этого, Аксель. Я разговаривал с ректором. Мне все известно.
Он молчит. Это невыносимо. По коже головы бегут мурашки. Но я не боюсь отца. И он это знает. Поэтому и звонит. Потому что это он меня боится. У него никогда не хватало смелости смотреть маме в глаза, когда ему нужно было сказать ей что-нибудь важное. Катрине он боится еще больше. Но и меня все- таки тоже боится.
— Что ты хочешь, чтобы я тебе сказал? — спрашиваю я.
Я слышу, что он раздумывает. Потом решается:
— Это непростительно, Аксель! Столько времени, и ты не сказал мне ни слова! Я жду от тебя извинений.
— Прости, папа.
— Перестань. Ты уверен, что поступил правильно?
— Я был вынужден все поставить на музыку. Это трудно объяснить. Но ты должен мне верить. Я приму участие в осеннем конкурсе. И у меня есть все шансы в нем победить.
— Значит, все эти недели, когда я думал, что ты зубришь французские слова, ты сидел дома и упражнялся?
— Прости меня.
Он снова начинает смеяться. Но уже иначе. Ух, проехали! Я тоже смеюсь. Неожиданно у меня поднимается тошнота. Такой уж отец. Он неспособен сердиться. Сердилась только мама.
— Странный ты мальчик, Аксель. Но я тебя уважаю. Несмотря ни на что, ты сделал смелый выбор. Отныне я хочу, чтобы ты позволил мне слушать, как ты упражняешься. Это будет что-то вроде концерта.
Мы болтаем несколько минут. По телефону говорить с отцом нетрудно. Нам с ним следует говорить только по телефону.
Однако спросить у меня о Катрине, о ее жизни отец не решается, так же как не решается спросить об этом у нее самой. Она для нас как будто чужая. Мы вместе обедаем, говорим об убийстве Мартина Лютера Кинга и Роберта Кеннеди, о том, какие фильмы стоит посмотреть, и о том, какие цветы стоит посадить у нас в саду. Но голос у нее звучит монотонно, а глаза блестят. Иногда она сердится так, как могла сердиться только мама. Тогда ни отец, ни я ее не понимаем. Это нам становится ясно, когда она уходит, хлопнув дверью.
Наступает лето. Последнее лето без друзей, без любимой девушки. Я сотворил собственный мир, воздвиг стену, отгораживающую меня от всего. Лишь рояль и я. Ольшаник. Аня Скууг. В мире лжи ни отец, ни я ничего не говорим Катрине. Она считает, что я по-прежнему хожу в школу. И меня почему-то это устраивает. Мало ли что пришло бы ей в голову, если б она узнала, чем я занимаюсь на самом деле, так же как и мне бог знает что лезет в голову, когда я думаю о ее жизни. Что скрывает эта Желтая Вилла? Ходит ли Катрине туда до сих пор? Я не верю, что она там пишет картины. Скорее всего, она там встречается с мужчиной. Она ведет грешную и бурную жизнь. Позволяет этому мужчине проделывать с ее телом то, о чем не принято говорить. Ну а Аня Скууг? — думаю я сердито. Может, и Аня Скууг, когда она торопливо проходит по дороге мимо меня, тоже направляется в какую-нибудь желтую виллу в богатом районе, чтобы отдаться там мужчине? От этой мысли мне делается нехорошо. Я иду в кино на французский фильм. Героиню обуревает желание. Я вижу, как они с героем ласкают друг друга, как приближается высшая точка. В это трудно поверить. Меня охватывает тревога. Сидя в ольшанике, я смотрю на реку, и меня одолевают вопросы, на которые у меня нет ответа. Может, Катрине права, думаю я. Она выбрала жизнь, пока не поздно. Я слышал, что один парень из моего класса болен раком крови и лежит при смерти. Ему шестнадцать. Каждый день до полудня я занимаюсь на рояле и каждую среду хожу к моему учителю Сюннестведту, чтобы услышать, что я очень сильно продвинулся. Сюннестведт живет в маленькой грязной квартирке на Соргенфригата. Там повсюду пыль и грязные пятна. А еще жир от рыбы, маринада и бесконечных рождественских вечеров, проведенных в обществе сестры. Неужели там никогда никто не убирает? Покрытые слоновой костью клавиши на его старом «Блютнере» липкие и черные от грязных пальцев учеников. Сюннестведт — добрый приветливый неудачник, который никогда не осмелился выступить на сцене и, по глупости, думает, будто я продолжаю учиться в школе. Средний преподаватель музыки, катастрофически неудачный пианист, что он и демонстрирует всякий раз, когда показывает технику. Я опередил его уже на несколько световых лет. Он пытается направлять меня. Неуклюжие интерпретации и толкования. Сентиментальный голос. Человек, у которого на рояле стоит слишком много собственных фотографий, который вряд ли может чему-нибудь научить, у которого шелушится кожа, пересыхает слизистая в носу и дурно пахнет изо рта, но который при всем при том, как ни странно, стимулирующе на меня действует. Он верит в меня, позволяет мне стремиться соответствовать самым высоким требованиям, ставить перед собой труднейшие цели — например, еще до двадцати лет сыграть концерт си-бемоль мажор Брамса с Филармоническим оркестром.
Во всем виновата мама, деньги, которые она начала мне давать, ее мелкие поощрения, потому что моя первая учительница музыки была очень противная. У этой фру Холтеманн, которая жила в Хеггели рядом с кладбищем, был вечно заложен нос. Она была вечно простужена, руки у нее всегда были грязные, и от толстой лоснящейся шерстяной одежды, которую она носила даже летом, шел сладковатый запах. Я до сих пор вздрагиваю при мысли о ней, она стояла у меня за спиной и чихала мне в волосы, заставляя меня барабанить эти ужасные этюды Черни. От нее пахло смертью, потом и меренгами. После трех мучительных лет занятий с фру Холтеманн мама нашла Сюннестведта. Лучшее, что можно сказать о Сюннестведте, это то, что он — добрый, боготворит Шумана, пьет украдкой портвейн и, так же как я, почитает латиноамериканского пианиста Клаудио Арро. Наверное, от тоски по силе, мужественности, жидким черным усикам и запаху сигары. Мечта о невозможном. Для худого бледного узкоплечего Сюннестведта. Он — промежуточная станция в моей жизни, педагог музыки, который не мог ничему меня научить, не открыл мне ни одной тайны, как можно развить технику или углубить толкование. А это мне небезразлично, потому что я все-таки играю не так хорошо. Мне требуются замечания, и мне тоже. Все нуждаются в поправках. Однако не меньше я нуждаюсь и в самоуверенности. И Сюннестведт каждую среду призывает меня принять участие в большом конкурсе, который состоится в ноябре. Конкурс молодых пианистов. Хотя не понимает, что для