…Где тот предел, — о нем и знать не знаешь, — где тот рубеж заказанный, тот миг, когда своей чудовищной изнанкой к нам обернется наш прекрасный мир, — о, этот мир! Хотя бы на мгновенье вернуться, удержаться, удержать! — но есть другой, и соприкосновенье мучительно, и некуда бежать, — другой, но без спасительных кавычек, и Боже правый, как они близки! О, этот мир полночных электричек, вокзалов и подсолнечной лузги, мир полустанков, тонущих в метели… Он и во сне вошел в мое жилье, когда, едва добравшись до постели, я, не раздевшись, рухнул на нее.
…Ночь напролет он снился мне. Под утро — измученный, с тяжелой головой, — я вышел на балкон. Светало смутно, и капли на веревке бельевой означились. В предутренней печали внизу лежал мой город, как всегда, и первые троллейбусы качали блестящие тугие провода.
1989 год
Послесловие
Я кончил эту вещь тому три года и не нашел издателя ни в ком. С тех пор пришла тотальная свобода, и наш барак сменился бардаком; и то, и это, в сущности, несладко, но нам, как видно, выделен в удел порядок — только в виде распорядка, свобода же — как полный беспредел. Сейчас любой задрипанный прозаик, любой поэт и прочая печать с восторгом ждут завинчиванья гаек, и я не вправе это исключать. По крайней мере, все, что о России тут сказано, — пока осталось в силе (тем более, что снова холода, но нынче мы их сами попросили). А быдла даже больше, чем тогда.
Но изменилось, кажется, иное: распалось, расшаталось бытие, и каждый оказался в роли Ноя, спасающего утлое свое суденышко. Петля на каждой шее. Жить наконец придется самому, и мир вокруг глядит еще чужее, чем виделось герою моему.
Теперь наш круг не выглядит защитой, гипнозов нет, а значит, нет защит. Вокруг бушует некто Ледовитый, и мачта, как положено, трещит. Что — ирреальность летнего вокзала, когда кругом такая кутерьма, и Дания по-прежнему — тюрьма (а если б быть тюрьмою перестала, то Гамлет бы и впрямь сошел с ума!).
Все сдвинулось, и самый воздух стонет. Открылась бездна. Пот и кровь рекой. Поэтому — кого теперь затронет история о мелочи такой? О девочке (теперь читай: Отчизне. Теперь тут любят ясность, как везде). О паспорте. Об отвращеньи к жизни, о столкновеньи с миром и т. д.
Теперь, когда мы все лишились почвы и вместе с ней утратили уют, и в подворотнях отбивают почки, а в переходах плачут и поют, — уже не бросить: «Мне какое дело?» Не скрыться в нишу своего труда. Все это, впрочем, было. Или зрело. И я боялся этого тогда.
Но, переменам вопреки, рискую извлечь свою поэму из стола, хотя в нималой мере не тоскую о временах, когда она была написана. С тех пор я как-то свыкся, что этой вещи не видать станка. Она слетела, помнится, из «Микса», из «Юности»… Но ленится рука перечислять. Смешно в последней трети столетия, страшнейшего на свете, борца с режимом зреть в своем лице. К тому же я издал в родной газете кусок из отступления в конце.
Теперь о Маше. Маша в самом деле была сильна и все перенесла, хотя буквально через две недели (чуть не того же самого числа, когда я вещь закончил), пролетела в Вахтанговском, где на плохом счету ее никто не числил. Впрочем, дело обычное. Но вновь лететь в Читу ей не хотелось. По чужим общагам, чужим квартирам (я не сразу вник, считать позором это или благом) — она прошествовала ровным шагом и поступила наконец во ВГИК. Во ВГИКе окрутила иностранца и к сцене охладела, говорят. Она приобрела подобье глянца и перешла в иной видеоряд. Железною провинциальной хваткой, не комплексуя, исподволь, украдкой она желанный вырвала кусок. Какою отзывался мукой сладкой ее висок и детский голосок! О, эта безошибочность инстинкта, умение идти по головам… Она добилась своего и стихла. Я тоже не пропал. Чего и вам…
Ну вот. Почти без всякого кокетства я выпускаю бедное наследство небывшего романа. Видит Бог, хотя во мне еще играло детство, — конфликт поэмы никуда не делся. И если б я на самом деле мог его назвать… «Я с миром», «мы с тобою» — все в поединке вечном: Я-не-Я, и никакое небо голубое не выкупит кошмара бытия, его тоски, его глухого чрева… Но под моим окном, как прежде, древо растет себе неведомо куда, под ним гуляет маленькая дева… Троллейбус поворачивает влево, покачивая, значит, провода.
1992 год
Элегия на смерть Василья Львовича
«Это не умирающий Тасс,
а умирающий Василий Львович.»