потянула меня за руку и втащила туда, мы сели в этой тесной глубокой воронке из бетона, устланной травой и мягкими кустами, она расстегнула мне рубашку и положила руку на грудь, там, где сердце, потом повалила меня на спину, и нагнувшись надо мной, слушала, как оно бьется, прикладывая свое холодное ухо, и крепко, как-то покусывая, целовала меня, а я думал о том, что нахожусь в самом потайном месте на земле, в ставке Гитлера, величайшего в мире убийцы с тех пор, как существует мир, и не верилось, что лежу тут безнаказанно, в расселине треснувшего бункера, развороченного раз и навсегда, но еще не настолько, чтобы я не испытывал тут страха, чтобы не чувствовал всеми своими порами, что и на меня поднималась отсюда огромная лапа смерти и она, наверно, ухватила бы меня, как ухватила мою мать в последние дни войны, когда мне был всего год от роду, и что я обязан моей жизнью чистой случайности.
Глаза у меня были широко открыты, и я смотрел в небо, в узкую полоску неба, темного, как расплавленный свинец, залившего просвет между бетонными краями, откуда вырастали жутко изогнутые тросы и стальные прутья, рыжие и разбухшие от сырой ржавчины, и когда Анка заглянула мне в глаза, то увидела все, что видел я, и ее словно током от меня отбросило, она поправила волосы и вышла на дорожку, там я догнал ее, и мы вместе, в злом молчании, какие-то вдруг озябшие, пошли в ресторан «Волчья яма», чтобы выпить горячего чая и почувствовать себя людьми.
Там было душно и жарко. Муторный запах свекольника, толкучка у стойки и занятые, заставленные посудой столики, яростные официанты, мечущиеся, как слепни, пронзительный писк детворы — мы лишь заглянули туда, сделали один только шаг, и все это шибануло, как молотом по нас грохнуло…
— Это же пытка будет, — сказала Анка. — Ты только глянь, сколько его набилось, простолюдья этого. Лучше уж три дня не есть…
Я хотел сказать, что мы такое же простолюдье, потому что господа все за границу сбежали, и если бы нашелся столик, Анка первая бы за него уселась, и кто-нибудь тоже мог бы сказать «простолюдье», — так я хотел сказать, уже было рот открыл, да вдруг в конце зала у колонны я увидел пустой, почти свободный столик и над ним руку, машущую нам, и, прежде чем я сообразил, Анка уже шла туда, сквозь склонившуюся над жратвой ораву, ловко прогибаясь в талии, шла к этому столику у колонны, где мужская рука в сверкающей манжете покачивалась над красиво прилизанной головой, над коричневым лицом, кожа которого была выделана коньяком и соками наилучших фруктов, эта призывающая рука, этот сигнал, которым никто не мог пренебречь, даже я, потому что Анка была уже возле него, потому что это был он, виновник моего позора, моего двухлетнего терзания, это был как раз
немец. Хозяин «мерседеса» встал со стула и сказал на чистом польском языке:
— Прошу вас, тут есть свободные места.
При этом он ослепительно улыбнулся, и зубы у него были белые, как воротничок его нейлоновой рубашки, которую не надо утюжить и которая стоит в комиссионке восемьсот пятьдесят злотых, и разве только сумасшедший купит этакое за половину месячного жалованья.
— Спасибо, — сказала Анка, и мы чинно и настороженно сели, как дети на трудном уроке.
Это была ошибка, это была величайшая ошибка, тем более что самая последняя, ведь после нее я уже не делал ошибок, все пошло своим чередом, как и положено, и каждый мог это предвидеть, каждый, но только не я. Было еще время, пока Анка туда подходила, повернуться, толкнуть дверь и смотаться, вскочить на верный мой велосипед и скрыться, никто бы меня не догнал в этом лесу, на этих тропинках и мазурских дорогах, никто и на ста «мерседесах».
А я хоть бы что, сидел, тихо понурив голову, будто ждал приговора. Вот и дождался…
И теперь вот расхлебываю…
— Я пригласил вас, поскольку все места заняты. Прекрасно понимаю, как это досадно, — все еще улыбался он.
Я не смотрел ни на Анку, ни на него, а только на свои руки, лежащие на запачканной скатерти, на свои загорелые, сильные, но неуклюжие пальцы, которые годятся только для центровки колеса, для починки передачи, не более, да и что они еще могли по сравнению с пальцами этого господина, ловкими быстрыми пальцами, добывающими автомобили и чеки, берущими визы и заграничные паспорта так равнодушно, как мои пальцы берут трамвайный билет в старой громыхалке, что битый час тащится с Видзева на Балуты; к чему только эти пальцы ни прикасались — мне бы хоть половину, хоть частичку того потрогать!
Я не смотрел на Анку, но знал, какой у нее вид, ее волнение передавалось мне, как тепло от солнца, подернутого тонкой тучкой. Она сказала:
— Мы так вам благодарны.
И это было последнее, что она сказала от нашего общего имени, потому что после этого она говорила уже только от себя, как будто меня не существовало, как будто нас ничто не соединяло, как будто она действительно забыла, что мы днем целовались…
— Вы, кажется, приехали на той большой машине? — спросила она равнодушно.
Немец посмотрел ей в лицо и загадочно улыбнулся.
— На этой… кремово-песочной? — добавила Анка, уже не так уверенно.
Выражение его лица не изменилось, он знал, что она хорошо помнит вид и марку его машины, и ждал, пока название этой отличной, наилучшей марки сорвется с ее губ, как перышко райской птицы, как сладчайшая музыка.
— На этом… «мерседесе»? — произнесла она быстро, как будто впервые припомнила это слово после долгих лет.
— Да, да, это верно. — Теперь и он припомнил.
— Вы немец?
— Конечно, — он все еще улыбался и поглядывал на Анку внимательно и ласково, будто поощрял ее задавать дальнейшие вопросы.
— Вы так хорошо говорите по-польски… вот я и подумала…
— Мои дела требуют этого, — сказал он ласково. — Впрочем, я знаю его с детства…
Он потирал ладони, словно умывался.
— Странно устроена жизнь, — сказал он с деланной краткой задумчивостью. — Я и не предполагал…
— Чего? — с готовностью откликнулась Анка.
— Что будет так приятно, — оживился он. — Погода для поездки — лучше и не придумаешь. Не выношу жары. А вы?
— Я тоже не выношу.
Так это у них мило получался разговор, а я был голоден и ухватил официанта за полу.
— Что вы, что вы! — возмутился официант. — Мы сейчас группы обслуживаем! Не видите разве? Экскурсия!
— Я жду уже около часа, — сказал немец, глядя на часы.
— И еще час подождете, — заорал официант сердито и убежал, звеня тарелками.
— Обслуживание у вас ужасное, — сказал немец.
— Экскурсия, — пробормотал я. — Надо же им поесть. Тоже люди.
— Я умираю с голоду, — вздохнула Анка, глядя немцу в глаза.
— У меня есть предложение, — сказал он, — и я буду счастлив, если оно встретит у вас поддержку.
— Ну, конечно же, слушаю, — так и встрепенулась Анка.
— Нам не остается ничего иного, как только поехать в город.
— В какой город?
— Растенбург, — сказал он. И заметив наши удивленные взгляды, добавил: — Это рядом. Теперь он Кентшин. Так ведь? Так он теперь называется?
Ну и жал он! Мы неслись по аэродрому, бетонированные полосы шелестели под нами, как река, сто пятьдесят, сто шестьдесят в окошечке спидометра — стоп, — тормозит мягко и быстро, конец, разворот, машина давно бы уже взлетела, будь у нее крылья, в старину самолеты стартовали при ста двадцати, и еще громадный запас скорости оставался у «мерседеса», только негде было ее развить, аэродром короткий, а