мир.
— Когда любовь распространяется столь широко, она не может быть глубокой. Не угодно ли вам пройти к столу? Monsieur, — это уже предназначалось мне, — прошу вас к ужину.
Сказано это было совсем не тем голосом, каким она разговаривала с Хансденом, — гораздо тише, ласковей и мягче.
— Фрэнсис, зачем ты беспокоилась об ужине? Мы не собирались здесь долго задерживаться.
— Ах, Monsieur, но вы ведь задержались, а ужин уже готов — так что вам ничего другого не остается, как только им заняться.
Ужин состоял из двух небольших, но вкусных иностранных блюд, искусно приготовленных и красиво разложенных, а также салата и fromage francais.[155]
Скромная трапеза обеспечила временное перемирие между воюющими сторонами, но едва закончился ужин, они снова оказались в состоянии войны. Свежим предметом словесной битвы явилась религиозная нетерпимость: Хансден утверждал, что в Швейцарии она чрезвычайно сильна, хотя швейцарцы и заявляют о своем свободолюбии. На сей раз Фрэнсис потерпела поражение, причем не столько потому, что не владела искусством спора, — просто по этому вопросу Фрэнсис почти полностью сходилась во взглядах с Хансденом, и если возражала ему, то лишь доигрывая роль противника. В конце концов она капитулировала, сознавшись, что разделяет его мнение, однако вовсе не считает себя побежденной.
— Да и французы не считали себя побежденными при Ватерлоо.
— Это сравнение неуместно, — возразила Фрэнсис. — Моя борьба была притворной.
— Притворной или настоящей — вы все равно проиграли.
— Нет; хотя я не владею ни логикой, ни силой доказательства — если мое мнение действительно разнится с вашим, я буду твердо его придерживаться, даже не имея ни слова в его защиту; вы отступите перед моей безгласной решимостью. Вы тут упомянули Ватерлоо; ваш Веллингтон {19} должен был быть разбит Наполеоном, но он упорно бился, невзирая на весь ход войны, и одержал победу вопреки принятой военной тактике. И я последую его примеру.
— Буду к этому готов; похоже, в вас действительно есть подобное упрямство.
— Было бы весьма прискорбно, если б я им не обладала. Веллингтон во многом схож с Теллем, и я, пожалуй, презирала бы швейцарца (или швейцарку), в характере которого не было бы ничего от нашего легендарного Вильгельма.
— Ну, если Телль был как наш Веллингтон, то он был просто осел.
— По-французски это «baudet»? — повернулась ко мне Фрэнсис.
— Нет-нет, — поспешно ответил я, — это значит «esprit-fort».[156] Ну, а теперь, — продолжал я, видя, что между ними вот-вот разразится новая битва, — нам пора откланяться.
Хансден встал.
— До свидания, — сказал он Фрэнсис. — завтра я отбываю в вашу замечательную Англию и, скорее всего, появлюсь в Брюсселе не раньше чем через год; однако, когда бы я ни приехал, я непременно вас разыщу и уж тогда найду способ разъярить пуще дракона. Сегодня вы держались неплохо, но при следующей встрече вы открыто бросите мне вызов. К тому времени, подозреваю, вы станете уже миссис Кримсворт. Несчастная юная леди! Впрочем, в вас есть искра духа — сберегите ее и осчастливьте ею своего драгоценного учителя.
— Вы женаты, мистер Хансден? — спросила вдруг Фрэнсис.
— Нет. Разве вы не смогли это угадать по моему бенедиктинскому виду?
— Если вы все-таки решите жениться, мой совет — не берите жену из Швейцарии. Ведь если вы приметесь поносить Гельвецию{20} и дурно отзываться об ее кантонах да кроме всего прочего употребите слово «осел» рядом с именем Телля (а я знаю, что «baudet» значит именно «осел», хотя мсье учителю угодно было перевести его как «esprit-fort»), — ваша избранница-горянка однажды ночью задушит своего британца, как ваш шекспировский Отелло — Дездемону.
— Итак, я предупрежден, — сказал Хансден, — и вы также, молодой человек, — кивнул он мне. — Надеюсь еще лицезреть пародию на слезливую историю Мавра и его прекрасной леди, где роли будут представлены согласно только что набросанному плану; кстати, мой ночной колпак при этом будет на вас. Прощайте, мадемуазель! — Он склонился к ее руке, точно сэр Чарлз Грандисон к ручке Харриет Байрон,{21} и добавил: — Смерть от таких пальчиков не лишена будет очарования.
— Mon Dieu! — воскликнула Фрэнсис, вскинув свои изящно выгнутые брови и широко раскрыв глаза. — C'est qu'il fait des compliments! Je ne m'y suis pas attendue![157] — Она улыбнулась в ответ с шутливой сердитостью, грациозно присела в реверансе, и на этом они простились.
Не успели мы выйти на улицу, как Хансден схватил меня за ворот.
— И это ваша кружевница? — грозно спросил он. — И по-вашему, вы сделали нечто замечательное и благородное, предложив ей руку и сердце? Как же! потомок Сикомба на деле доказал свое презрение к социальным различиям, решив жениться на ouvriere.[158] А я еще жалел этого юнца, щадил его, думая, что от любви он совсем свихнулся, если сам себя наказывает такой партией.
— Сейчас же отпустите мой воротник, Хансден.
Не тут-то было — он вцепился еще крепче и затряс меня из стороны в сторону; тогда я обхватил его за пояс, мы начали бороться, благо улица была темной и пустынной, и скоро покатились вдвоем по тротуару. Через некоторое время мы с немалым трудом поднялись наконец на ноги и договорились вести себя более уравновешенно.
— Да, это моя кружевница, — вернулся я к разговору, — и — Божией волею — будет моею всю жизнь.
— Откуда вам известна Божия воля! Сколько в вас глупого самодовольства и спеси! Подумать только! Эта особа держится с вами так почтительно, называет вас «Monsieur» и, обращаясь к вам, так меняет тон, будто вы существо превосходящее! Да и едва ли она с большим уважением могла бы относиться к кому- нибудь другому — ко мне, например, — если б фортуна была к ней благосклоннее и на эту леди пал мой выбор, а не ваш.
— Хансден, вас раздражает мой успех. Между тем вы видели лишь титульный лист моего счастья; вы не знаете, какую историю он открывает собою, и не можете почувствовать, сколь интересным, необычайным и волнующим будет это повествование.
Низким, приглушенным голосом — поскольку мы вышли на людную улицу — Хансден изъявил желание пойти со мной на мировую, пригрозив при этом сделать нечто ужасное, если я не перестану разъярять его своим хвастовством. На это я ему ответил взрывом смеха.
Довольно скоро мы добрались до гостиницы, и, прежде чем распрощаться, Хансден сказал:
— Передо мною вам нечем хвалиться. Ваша кружевница слишком хороша для вас — но недостаточно хороша для меня; ни в физическом, ни в духовном отношении она не соответствует моему идеалу женщины. Нет, я мечтаю о чем-то большем, нежели бледнолицая, вспыльчивая маленькая швейцарка (кстати, своей какой-то парижской живостью, нервозностью она весьма проигрывает перед здоровой, крепкой немецкой Jungfrau[159]). Ваша мадемуазель Анри с наружностью chetive[160] и умом sans caractere[161] просто несравнима с царицей моей мечты. Вы, впрочем, можете удовольствоваться этой minois chiffone,[162] но я, чтобы жениться, должен видеть перед собой черты более яркие и правильные, не говоря уж о более благородной и богаче оформленной фигуре, чем та, которой может похвалиться эта упрямая девчонка.
— Подкупите серафима, чтобы доставил вам с неба животворный огонь, — сказал я, — да с ним на пару возожгите жизнь в самой высокой, крупной и полнокровной из рубенсовских женщин. Оставьте мне только мою альпийскую пери, и я не стану вам завидовать.
Мы одновременно развернулись друг к другу спиной; ни один не произнес: «Благослови вас Господь», хотя и знал, что уже на следующий день нас разделит огромное пространство.