не может жить в покое и праздности, без обязанностей, от которых она не может отстраниться, без работы, столь ее поглощающей. Множество добрых и сильных задатков развивались в ее натуре и требовали все новой пищи и большей свободы — и я не мог даже помыслить о том, чтобы уморить их голодом или как-то стеснить; напротив, я получал несказанное удовольствие, постоянно обеспечивая им средства к существованию и расчищая для них все большее пространство.
— Что ж, ты приняла решение, Фрэнсис, — сказал я, — достойное решение. Реализуй его; я одобряю твои намерения, и, если тебе когда-нибудь потребуется моя помощь, ты всегда ее получишь.
Фрэнсис посмотрела на меня с трогательной благодарностью, чуть не плача; потом одна-другая слезинка скатилась у нее из глаз, она обеими руками обхватила мою ладонь и некоторое время крепко держала ее, молвив только: «Спасибо, Monsieur».
Мы провели поистине божественный день и вернулись домой уж затемно, под сиянием полной луны…
Теперь десять лет пролетели передо мною в памяти на своих сухих, трепетных, неутомимых крыльях — годы суеты, неослабных усилий и неуемной деятельности, годы, когда я и моя жена, пустившиеся по пути преуспевания, почти не знали ни отдыха, ни развлечений, никогда не потакали своим слабостям — и тем не менее, поскольку шли мы бок о бок, рука в руке, мы не роптали, не раскаивались и ни разу не усомнились в выбранной стезе. Надежда неизменно ободряла нас, здоровье поддерживало, гармония помыслов и деяний сглаживала многие трудности — и в конце концов усердие было вознаграждено сполна.
Наша школа сделалась со временем одной из известнейших в Брюсселе; постепенно мы разработали свою систему обучения и значительно расширили его границы, отбор учеников стал более тщательным, и к нам поступали дети даже из лучших бельгийских семей. Были у нас также и превосходные связи с Англией, установившиеся после неожиданной рекомендации м-ра Хансдена, который, хотя и стоял выше по положению и изощренно проклинал меня за благополучие, вскоре по возвращении домой отправил к нам трех своих ***ширских наследниц, своих племянниц, чтобы, как он выразился, «миссис Кримсворт навела на них лоск».
Упомянутая м-с Кримсворт в некотором смысле стала совсем другой женщиной, хотя в прочих отношениях ничуть не изменилась. Столь разной бывала она порой, что мне казалось, у меня две жены. Те качества Фрэнсис, что раскрылись еще до нашего брака, остались такими же свежими и сильными, однако иные качества, точно новые побеги, стремительно возросли и пышно разветвились, совершенно изменив первоначальный вид растения.
Твердость, энергичность и предприимчивость скрыли густой листвой солидности поэтичность и пылкую нежность ее души, но цветы эти под сенью окрепшего, сильного характера сохранились росистыми и благоуханными; возможно, во всем мире один я знал тайну их существования — для меня они всегда готовы были источать тончайший аромат и дарить первозданную, сияющую красоту.
Днем мой дом, включая школу, неизменно управлялся мадам директрисой — дамой статной и элегантной, с деловитой озабоченностью на челе и напускной чопорностью во всем облике. С такой леди я обыкновенно прощался сразу по окончании завтрака и отправлялся в свой коллеж, она же шла в классы. Приходя на час домой в середине дня, я заставал ее в классной комнате всегда предельно занятую. Когда она не вела непосредственно урок, то присматривала за ученицами и взглядом или жестом ими руководила, воплощая собою заботу и бдительность. Когда же она приступала к объяснению урока, то заметно оживлялась, и чувствовалось, что занятие это доставляет ей безмерное удовольствие. Язык ее всегда был прост, понятен и в то же время лишен сухих, избитых фраз; она любила импровизировать, и собственные ее фразы, весьма отличавшиеся от обычных штампов, были чрезвычайно выразительны и впечатляющи; нередко, объясняя ученицам любимые места из истории или географии, она обнаруживала даже подлинное красноречие и страстность.
Ученицы — по крайней мере, старшие из них — чувствовали в речах ее и манерах проявление превосходящего ума и духовной возвышенности; отношения между директрисой и пансионерками были достаточно добрые и теплые; все ученицы выказывали Фрэнсис уважение, а некоторые со временем искренне ее полюбили. Фрэнсис была с ними обычно сдержанной и строгой, иногда бывала милостивой — когда ученицы радовали ее своим поведением и успехами в науках — и всегда исключительно деликатной. Иной раз, когда кто-либо заслуживал порицания или наказания, она старалась быть терпеливой и снисходительной, но, если этих мер все-таки было не избежать — что порою случалось, — над провинившимся молнией разражалась суровость директрисы. Бывало — правда, очень редко, — проблеск нежности смягчал ее взгляд и манеры; происходила эта перемена обыкновенно, когда та или иная воспитанница была больна или же безутешно тосковала по дому или когда перед Фрэнсис оказывалось маленькое, беззащитное, рано осиротевшее существо, которое было намного беднее своих соучениц и чей убогий гардероб вызывал презрение у едва ли не усыпанных драгоценностями юных графинь и разодетых в шелка девиц из богатых семей.
Этих слабеньких птенцов директриса укрывала и защищала своим добрым крылом, к их постелям подходила она ночами, чтобы подоткнуть одеяло, для них она зимой оставляла поудобнее место у печи, именно, они приглашались по очереди к ней в гостиную, чтобы получить дополнительный кусок пирога или фрукты, чтобы посидеть на скамеечке у огня, чтобы хоть в этот вечер насладиться домашним уютом и некоторой раскрепощенностью, чтобы услышать обращенные к ним добрые, мягкие слова, — и, когда подходило время сна, обласканные, приободренные, они отпускались с нежнейшим поцелуем.
Что же касается Джулии и Джорджианы Г***, дочерей английского баронета, м-ль Матильды де ***, единственной наследницы бельгийского графа, и множества других представительниц знати — директриса заботилась о них так же, как и об остальных, волновалась за их успехи так же, как и за успехи прочих учениц, и никогда у нее даже в мыслях не возникало как-либо их выделить, подчеркнув тем самым их происхождение. Впрочем, одну девушку благородной крови — юную ирландскую баронессу, леди Катрин ***, — очень любила, но лишь за чистую порывистость души, светлый ум, одаренность и щедрость натуры, а отнюдь не за титул и состояние.
Вторую половину дня я также проводил в коллеже, исключая тот час, когда супруга с нетерпением ожидала меня в своей школе, где я проводил уроки по литературе, и эти ежедневные мои посещения представлялись ей просто необходимыми. Она считала, что я должен какое-то время находиться среди ее воспитанниц, дабы лучше их знать и быть в курсе всего происходящего в пансионе и дабы в трудную минуту я мог подать ей добрый совет.
Фрэнсис стремилась, чтобы во мне не угас интерес к ее делу, и без моего согласия и одобрения не осуществляла никаких преобразований. Когда я давал урок, она обыкновенно сидела рядом, сложив руки на коленях и, казалось, была внимательнейшей слушательницей. В классе она редко со мною заговаривала, а если и обращалась, то всегда с подчеркнутым уважением; ей было приятно и радостно везде и во всем держаться со мною как с Учителем.
В шесть часов пополудни каждодневные мои труды завершались, и я спешил домой, ибо дом мой был поистине раем. Стоило мне ступить в гостиную, как леди директриса исчезала прямо у меня на глазах, и в объятиях волшебным образом оказывалась Фрэнсис Анри, моя маленькая кружевница. Как расстроилась бы она, если б ее учитель не явился на это свидание столь же пунктуально, сколь она, и если б в ответ на тихое «Bonsoir, Monsieur» не последовал мой горячий поцелуй.
Она любила говорить со мною по-французски и за это свое упрямство нередко наказывалась — хотя, пожалуй, способы наказания избирались мною весьма неблагоразумно, поскольку вместо того, чтобы исправить провинившуюся, они лишь поощряли ее на дальнейшие проступки в этом же роде.
Вечера наши целиком принадлежали нам, и этот отдых замечательно восстанавливал силы для будничных трудов. Мы часто проводили вечера за разговорами, и моя швейцарка — к тому времени совсем привыкшая к своему учителю и любившая так сильно, что больше уже меня не боялась, — оказывала мне доверие столь безграничное, что, разговаривая с ней, я словно общался напрямик с ее душой. В эти часы, счастливая, как весенняя птичка, она раскрывала передо мною все, что было оригинального, полного жизни и света в ее богатой натуре.
Ей нравилось также шутить со мною и всячески поддразнивать; она частенько подтрунивала над тем, что называла моими «bizarreries anglaises»,[163] моими «caprices insulaires»,[164] и делала это с таким безудержным и остроумным озорством, что превращалась в сущего демона, впрочем совершенно безобидного. Продолжалось это