не обижу вас, мадемуазель, если посмею предположить, что вы опирались на подобный сентиментальный вздор?
— Отчасти да.
Хансден рассмеялся с нескрываемой ядовитой издевкой.
— Да, это так, мистер Хансден. А вы из тех, что совершенно безразличны к подобному сентиментальному вздору, как вы изволили это назвать?
— Мадемуазель, что такое это ваше «сентиментальное» и вообще «чувство»? Мне не приводилось его видеть. Каковы его длина, ширина, вес, стоимость — да, особенно стоимость? Какую цену дадут ему на рынке?
— Ваш портрет для того, кто вас любил, хранимый из сентиментальности, будет бесценен.
Загадочный, непроницаемый Хансден, услышав это, вмиг покраснел, что было ему несвойственно, — Фрэнсис определенно кольнула его в болезненную точку. Нечто мрачное и тревожное возникло перед его мысленным взором, и, не сомневаюсь, в ту непродолжительную паузу, что последовала за столь удачным выпадом противника, Хансден возжелал, чтобы кто-нибудь любил его так, как жаждал он быть любимым, — кто-нибудь, на чью любовь он мог бы открыто ответить.
Противница его воспользовалась внезапно обретенным перевесом сил:
— Если ваш мир — мир без сентиментального и без чувства, мистер Хансден, я более не удивляюсь, что вы так ненавидите Англию. Не знаю в точности, каков из себя Рай и ангелы в нем, но восхитительнее края я не могу вообразить, и ангелы для меня — самые совершенные создания; так вот, если б один из них — Абдиил, «верный себе» (она вспомнила Мильтона), — вдруг лишился бы своих идеалов, я думаю, он очень скоро выбросился бы из Небесных Врат, покинул горние выси и устремился бы к преисподней — да, к той самой преисподней, от которой он «с презрением отворотил хребет».
Говорила Фрэнсис с удивительно сочной интонацией; слово же «преисподняя» она произнесла со столь потрясающей экспрессией, что Хансден даже посмотрел на нее с восхищением. Он ценил силу — и в мужчинах, и в женщинах; ему нравилось, когда кто-то находил в себе смелость перешагнуть общепринятые рамки. Едва ли когда-нибудь случалось ему услышать из женских уст произнесенное с такой силой, с такой категоричностью слово «преисподняя», и звук этот явно был приятен его слуху; Хансден был бы рад услышать снова, как она ударит по тем же струнам, — однако это было уже не в характере Фрэнсис.
Проявление этой странной внутренней силы никогда не доставляло ей радости; крайне редко, под действием каких-то чрезвычайных, чаще всего гнетущих, обстоятельств сила эта поднималась с глубин, где тихо тлела втайне от всех, и, даже разгоревшись, только вспыхивала ярким румянцем на щеках и проникала в голос. Порою, когда мы с Фрэнсис разговаривали наедине, она высказывала очень смелые суждения так же резко и горячо — но стоило этой силе всплеснуть, как она исчезала, и я уже не мог вызвать ее снова, — являлась она сама по себе и так же независимо скрывалась.
Фрэнсис спокойно улыбнулась Хансдену и перевела разговор в прежнее русло:
— Если Англия и в самом деле такая ничтожная страна — почему тогда на континенте она пользуется таким уважением?
— Я как-то склонен был считать, что это и ребенку ясно, — отозвался Хансден, который редко отказывал себе в удовольствии намекнуть на низший ум тому, кто начинал с ним спорить. — Если б вы были моей ученицей — хотя, мне кажется, вы имеете несчастье обладать таким скверным характером, какого не встретишь на сотню миль вокруг, — я б за ваше невежество поставил вас в угол. Неужели вы не понимаете, мадемуазель, что именно на
— Швейцарское раболепие?! — вскричала Фрэнсис, глубоко задетая последними словами Хансдена. — Вы смеете называть моих соотечественников раболепствующими? — Она с вызовом встала; в глазах ее бушевала ярость. — Вы при мне оскорбляете Швейцарию, мистер Хансден? Вы думаете, у меня нет высоких чувств и ценностей? Уж не считаете ли вы, что я могу жить, видя только пороки, серость и деградацию, что в избытке можно обнаружить в альпийских деревнях, и выкинув из сердца и из памяти величие нашего народа, нашу кровью добытую свободу или великолепие наших гор? Вы заблуждаетесь, весьма заблуждаетесь.
— Величие вашего народа? Называйте так, если вам угодно; ваши соотечественники — смышленые ребята: они сумели превратить в товар то, что для вас всего лишь абстрактные понятия; они недолго думая продали свое «величие» вкупе с «кровью добытой свободой», чтобы служить иностранным коронам.
— Вы были хоть раз в Швейцарии?
— Был, причем дважды.
— Вы совсем ее не знаете.
— Знаю.
— И при этом говорите, что швейцарцы торгаши, в точности как попугай твердит: «Попка дурак», или как бельгийцы здесь говорят, что англичанам недостает смелости, или как французы обвиняют их в вероломстве. В ваших словах нет ни капли справедливости.
— В них есть правда.
— Должна сказать вам, мистер Хансден, что вы в большей степени безрассудны, чем я; у вас искаженные понятия о том, что существует в действительности; вы отвергаете личный патриотизм и национальное величие, как атеист — Бога и существование собственной души.
— Куда это вас унесло? Вы отклонились от темы: мы, кажется, говорили о торгашеской природе швейцарцев.
— Да, и если б вы даже доказали мне это — чего вы не в силах сделать, — я не перестала бы любить Швейцарию.
— Значит, вы сумасшедшая, воистину сумасшедшая, если так фанатично любите миллионы торговых судов, нагруженных землей, лесом, снегом и льдом.
— Не такая сумасшедшая, как вы, который не любит ничего.
— В моем помешательстве есть какая-то система — в вашем же ее нет.
— Ваша система — это выжимать все лучшее из мироздания, а переработанные отходы мнить разумным и правильным.
— Вы не умеете доказывать свою мысль, — сказал Хансден. — У вас нет логики.
— Лучше быть без логики, чем без чувств, — парировала Фрэнсис, которая тем временем сновала между посудным шкафом и столом, занятая если не слишком гостеприимными мыслями, то, по крайней мере, гостеприимным делом: расстелив скатерть, она расставляла тарелки и раскладывала ножи с вилками.
— Это, вероятно, в мой адрес, мадемуазель? Вы полагаете, я бесчувствен?
— Я полагаю, вы в разладе с собственными чувствами, равно как и с чувствами других людей, и, рассуждая об иррациональности чувств, требуете подавить их, поскольку, по-вашему, они будто бы идут вразрез с логикой.
— И правильно делаю.
В этот момент Фрэнсис скрылась в маленькой кладовой; вскоре она появилась.
— Правильно делаете? Вот уж нет! И очень ошибаетесь, если так думаете. А теперь будьте добры пропустить меня к огню, мистер Хансден, мне нужно кое-что приготовить. — Она установила на огонь кастрюлю, затем, помешивая в ней, продолжала: — Правильно делаете? Как будто было бы правильно подавить любое чувство, дарованное человеку Богом, особенно такое, что, как патриотизм, выносит человека за границы его эгоизма. — Она пошевелила дрова и подставила поближе к очагу блюдо.
— Вы родились в Швейцарии?
— Да, иначе с чего бы я стала называть ее своей родиной.
— А откуда у вас английские черты лица и сложение?
— Я наполовину англичанка: в моих жилах течет и английская кровь; так что я имею полное право удвоить свою силу патриотизма, будучи связана с двумя прекрасными, свободными и процветающими странами.
— Из Англии у вас матушка?
— Совершенно верно, а ваша матушка, надо полагать, с Луны или из Утопии, поскольку ни одна европейская нация вам не близка.
— Напротив, я мировой патриот — если вы способны понять меня правильно, моя страна — весь