проходила мимо меня мягкой, осторожной поступью, я представлял себя и дикарем и пашой. Иногда я молча сносил ее поклонение, иногда грубо обрывал его, используя безразличие и грубость как средства хотя бы уменьшить зло, которого желал бы избежать.

«Que le dedain lui sied bien! — услышал я однажды, когда мадемуазель Рюте разговаривала с матерью. — Il est beau comme Apollon quand il sourit de son air hautain».[133]

В ответ веселая престарелая мадам рассмеялась и сказала, что дочь ее, надо думать, околдована, поскольку в учителе этом нет ничегошеньки от красивого мужчины, кроме разве того, что он строен и не калека. «Pour moi, — продолжала она, — il me fait tout Peffet d'un chathuant, avec ses besicles».[134]

Достойная старушка! Я б не преминул кинуться расцеловать ее, не будь она так стара, толста и краснолица. Ее разумные, искренние слова являли полный контраст с нездоровыми иллюзиями ее дочери.

Пробудившись наутро после пьяного безумия, Пеле не помнил ничего из происшедшего минувшей ночью, матушка же его, к счастью, благоразумно воздержалась от того, чтобы сообщить ему, что мне случилось стать свидетелем его падения. Он не потянулся снова к вину, дабы затопить свое горе, однако и трезвый скоро дал понять, что клинок ревности глубоко вошел в его сердце.

Пеле был французом до мозга костей, и свойственная этой нации свирепость не была упущена природой при закладывании его натуры. Впервые это качество обнаружилось во взрыве хмельной ярости, когда некоторые проявления ненависти Пеле к моей особе носили поистине дьявольский характер; теперь же они исподволь проглядывали в мимолетных искажениях его черт и в бледно-голубых глазах, которые вспыхивали злобой, стоило им встретиться с моими. Он старательно избегал со мною говорить, и теперь я был избавлен даже от лживой его учтивости.

При таких взаимоотношениях дух мой восставал против проживания в доме Пеле и службы у него. Но кто абсолютно свободен от давления обстоятельств? По крайней мере, полностью я им не подчинился; каждое утро я просыпался с непреодолимым желанием сбросить это бремя и уйти с вещами под мышкой, как скиталец — но зато как свободный человек; и вечерами, когда я возвращался из пансиона для девиц, во мне звучал милый сердцу чистый голос, мне виделось женское личико, такое доброе, кроткое и выразительное, мне представлялась личность, одновременно гордая и уступчивая, чувствительная и здравомыслящая, серьезная и пылкая, в памяти моей возникали волнующие и восхитительные взоры, горячие и скромные, нежные и решительные, и мне грезились новые для меня узы, о которых я так мечтал, новые обязанности, которые я так желал на себя возложить, — все это подавляло во мне ропот и мятежное настроение и вселяло спартанскую выносливость перед уготованными мне невзгодами.

Через некоторое время страсти в г-не Пеле улеглись — двух недель оказалось достаточно, чтобы они вспыхнули, взметнулись и приугасли; именно в этот промежуток времени в соседнем заведении рассчитали несносную соперницу, тогда же я объявил о своем намерении разыскать любимую ученицу и, запросив ее адрес и получив отказ, бесповоротно оставил свою должность.

Это последнее обстоятельство, казалось, тут же отрезвило м-ль Рюте; директриса, довольно долго пребывавшая относительно меня в заблуждении, когда проницательность и благоразумие ей словно отказали, теперь выбралась на правильный для себя путь. Под сим последним я разумею не крутой, труднопроходимый путь принципиальности и добродетели — по такой дороге она никогда не хаживала, — но обычный большак житейского расчета, путь, от которого она в последнее время несколько отклонилась. Она снова устремилась за давнишним поклонником, г-ном Пеле, и очень скоро поймала его в сети. Какие средства она употребила, чтобы смягчить и ослепить его, не знаю, во всяком случае, ей удалось как унять его гнев, так и обмануть прозорливость, что незамедлительно подтвердилось резкой переменой в его поведении и в выражении лица; должно быть, она сумела убедить Пеле, что я ему не соперник и никогда таковым не был, потому как двухнедельная его озлобленность по отношению ко мне закончилась вдруг выказыванием безграничной любезности и добродушия, в которых сквозило непомерное самодовольство, не столько раздражающее, сколько забавное.

Холостяцкая жизнь Пеле протекала, как я понимал, в чисто французском духе с характерным пренебрежением ко всяким моральным ограничениям, и я подозревал, что супружеская его жизнь обещает быть также вполне на французский манер. Пеле частенько похвалялся мне тем, какой страх он внушает некоторым своим женатым знакомым, и я едва ли мог сомневаться, что теперь ему отплатят той же монетой.

Кризис надвигался. Не успели начаться каникулы, как слух о приближающемся весьма знаменательном событии облетел владения г-на Пеле; маляры, обойщики и полотеры разом взялись за работу, и в разговорах их то и дело слышалось «lа chambre de Madame» и «lе salon de Madame».[135] Трудно предположить, чтобы старая мадам, хотя и обрадованная грядущим празднеством, сумела вдохновить своего отпрыска на такой акт сыновней признательности, чтобы он вознамерился отделать апартаменты специально для нее; совместно с кухаркой, двумя горничными и двумя судомойками я заключил, что владеть этими нарядными комнатами суждено новоявленной, более молодой мадам Пеле.

Вскоре было официально объявлено о торжестве, и спустя неделю мсье Франсуа Пеле и мадемуазель Зораиде Рюте предстояло навеки соединиться брачными узами. Упомянутый мсье собственной персоной явился мне это сообщить и под конец выразил пожелание, чтобы я по-прежнему был его наиболее искусным помощником и другом, а также пообещал повысить мне годовое жалованье на двести франков.

Я поблагодарил его, воздержавшись, впрочем, от определенного ответа, и, когда Пеле удалился, наскоро переоделся и отправился к Фландрским воротам, с тем чтобы, покинув город, остыть, успокоиться и привести хаотические мысли к какому-то порядку. В сущности, только теперь я осознал с полной ясностью необходимость ухода от г-на Пеле: коль скоро м-ль Рюте станет мадам Пеле, для меня просто немыслимо будет остаться, как и прежде, зависимым жильцом в доме, в который она войдет хозяйкой. Теперешнее ее обхождение со мной не лишено было ни холодных приличий, ни сдержанной учтивости, но я не сомневался, что подлинное ее отношение ко мне ничуть не изменилось. Декорум и Политичность основательно скрыли его, однако обстоятельства могли оказаться сильнее их обоих, и Соблазн преодолел бы их защиту.

Я не был святошей и едва ли мог похвастаться безгрешностью; иначе говоря, если б я остался — а возможность такая была — месяца на три, то под крышей ничего не подозревающего Пеле вовсю развернулся бы самый тривиальный французский роман. Однако подобные интриги были не в моем вкусе и нисколько меня не прельщали.

Хотя и обладая весьма скудным жизненным опытом, я сумел вообразить пример того, к чему приводит полная романтики супружеская измена. Представленный мною образчик не обладал золотым нимбом; я видел его насквозь, и был он крайне отвратителен. Я представил ум, деградировавший от постоянной лжи и всевозможных гнусных уверток, и тело, испорченное губительным воздействием порочной души. Я заставил себя, невзирая на муки, лицезреть это скверное зрелище и теперь не жалею, что доставил себе такое переживание, ибо одна память об этом действовала как эффективнейшее противоядие соблазну. Я исполнился уверенности, что незаконное удовольствие, ущемляющее права другого человека, — удовольствие обманчивое, ядовитое; со временем обманчивость его обнаруживается и приносит горькое разочарование, его яд впоследствии доставляет немало мучений и отравляет навсегда.

Из всего этого вытекало, что я должен немедленно покинуть дом Пеле. «Но тебе ведь некуда уйти и не на что жить», — возразила мне Осторожность. И тогда нахлынули на меня грезы истинной любви. Фрэнсис, казалось, была так близко, тонкая ее талия будто желала моих объятий, ее рука искала мою, и я чувствовал, что маленькая ее ладошка была создана для того, чтобы приютиться в моей; я не мог отказаться от своих надежд, не мог навсегда уйти от ее глаз, которые обещали столько счастья и столь редкое единение сердец, — от глаз, выразительный взгляд которых так глубоко проникал в меня, в которых я мог затеплить блаженство и благоговение, возжечь восхищение, которые я мог заставить радостно искриться и смятенно замирать.

Мои надежды и решимость работать, чтобы добиться материального благополучия и веса в обществе, обступали меня боевыми порядками — я же теперь готов был кинуться в море абсолютной нищеты.

«И все это, — внушал мне внутренний голос, — оттого, что ты бежишь от дьявола, который, быть может, никогда и не появится». — «Появится, и ты прекрасно это знаешь», — возражал ему упрямый мой

Вы читаете Учитель
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату