В медленном “Грейхаунде” было жарко и почти пусто. Пахло в автобусе дымом и потом — запах усталости, запах конца пути с привкусом чего-то экзотически приторного, что просачивалось в ноздри, как опиумный дым. Вероятно, все дело было в ядреной дезинфекции, которой от души поливали туалет в хвосте автобуса, но для Тревора это был запах путешествия, запах приключений. Сладковатая вонь была ему столь же привычна, как запах собственной кожи. Добрую часть последних семи лет он провел в автобусах “Грейхаунд” или в ожидании их в тихом спокойном отчаянии тысяч гулких, как пещеры, автовокзалов.
За окном тянулась Каролина — по-летнему зеленая, потом закатно-голубая, потом все более темная, дымно-фиолетовая. Когда ему переставало хватать падающего от окна света умирающего солнца, он включал маленькую лампочку над креслом и продолжал рисовать. Рука двигалась в ритме мелодии с кассеты Чарли Паркера в плейере. Время от времени он поднимал голову и выглядывал в окно. Машины с зажженными фарами неслись на него бесконечным слепящим потоком. Вскоре стемнело настолько, что, поднимая глаза, он видел лишь собственное, с пустотами. глаз, отражение в стекле.
Стоило Тревору зажечь свет, толстый работяга на сиденье перед ним испустил протяжный вздох. Тревор непроизвольно заметил, как мужик елозит в кресле, натягивает пониже на глаза бейсболку, как от его тела идет резкая затхлая вонь дешевого пива и человеческой грязи. Наконец работяга окончательно повернулся и уставился на Тревора поверх спинки кресла. Голова работяги, словно у него совсем не было шеи, плотно сидела на широких плечах и потому напоминала поставленную на стену кружку. Влажные шрамы и угри придавали ему вид прокаженного. С равным успехом ему могло быть и девятнадцать, и сорок.
— Эй ты, — сказал работяга. — Эй, хиппи.
Тревор поднял глаза, но наушники не снял: он всегда слушал музыку очень тихо, так что она не мешала ему слышать другие звуки.
— Я?
— Да, ты. А к кому я, по-твоему, черт побери, обращаюсь? К нему?
Работяга кивнул на древнего негра, спящего в кресле через проход: зияет пещера беззубого рта, шишковатые пальцы оплели почти пустую бутылку “ночного поезда” у него на коленях.
Медленно-медленно Тревор покачал головой, ни на мгновение не отрывая взгляда от мутных поблескивающих глаз работяги.
— Ну да ладно, ты не против выключить этот хренов свет? Видишь ли, у меня офигенно болит голова.
Скорее похмелье. Тревор снова покачал головой, еще медленнее, еще тверже.
— Не могу. Мне надо поработать над рисунком.
— Ах вот как!
Голова над спинкой кресла выросла еще на пару сантиметров — и все еще никаких признаков шеи. Рядом с головой возникла огромная, в шрамах, лапа. Тревор увидел черные полукружия грязи под каждым толстым ногтем.
— Да что такого важного может рисовать придурок вроде тебя?
Тревор молча развернул блокнот, чтобы показать работяге рисунок. Свет сверху высвечивал все до мельчайшей детали: изящная женщина полусидит, раскинувшись, в дверном проеме, голова откинута назад, раззявленный рот полон крови и сломанных зубов. Ее лоб и левый висок размозжены, вдавленные внутрь ударом, волосы, лицо и перед блузки черны от крови. Исполнение — строго и безупречно — агония застыла в каждой линии тела, в каждой черточке изувеченного лица.
— Моя мать, — пояснил Тревор.
Жирное лицо работяги дрогнуло. Губы его скривились, в глазах отразился шок, сами они стали на мгновение беззащитными, потом снова пустыми.
— Придурок траханный, — громко пробормотал он. Но до самого конца пути о свете больше не заикался.
За Питтсборо автобус свернул с хайвэя и выехал на узкое двухполосное шоссе. На несколько минут остановился у крохотного темного вокзала в Коринфе. За ним остановок по маршруту уже не будет; это стало необратимо, это стало правдой — он действительно возвращался в Потерянную Милю.
Тревор вновь поглядел на рисунок. Между нахмуренных бровей у него появилась вертикальная складка. Как странно. В нижнем правом углу он, сам не отдавая себе отчета, подписал рисунок. И подписал неправильно. Большими печатными буквами он вывел имя: “РОЗЕНА БЛЭК”.
Но его мать звали Розена Мак-Ги. Она родилась Розеной Парке, но умерла Розеной Мак-Ги. Имя “Блэк” Тревор выбрал себе давным-давно, им он подписывал рисунки.
Он не стал стирать неверную подпись, буквы вышли слишком жирные, только бумагу испортишь. Он вообще не любил подтирать. Иногда в ошибках видны и впрямь интересные связи между мозгами, рукой и сердцем, связи, о существовании которых тебе иначе не узнать. Они важны, даже если не знаешь, что они значат.
Как эта, к примеру. Возвращаться сюда — наверное, самая большая ошибка, какую он когда-либо совершал. Но при этом это, может быть, самое важное, что он сделал в жизни.
Он не помнил, как покинул Потерянную Милю. Друзья матери вынесли его тем утром из дома — вот и все, что он помнил еще очень и очень долго. Только одному из этих людей — мужчине с большими мягкими руками — хватило смелости протиснуться мимо болтающегося тела Бобби и вытащить Тревора из ниши между унитазом и раковиной. Следующее, что он помнил, это пробуждение в невыразительной и белой комнате, пахнущей лекарствами и блевотой, а затем свои вопли при виде трубы, змеящейся из мешка, висящего у кровати, и входящей прямо в сгиб его локтя. В том месте, где она вошла, кожа была отекшей, красной и воспаленной.
Тревор тогда подумал, что эта трубка — живое существо, залезшее в него, пока он спал. С тех пор он перестал доверять сну. Ты закрываешь глаза и на несколько часов отправляешься в какую-то другую страну, а пока тебя нет, что угодно — все что угодно — может случиться. Весь мир могут из-под тебя вырвать. Медсестра говорила, что Тревор не слышал, как к нему обращаются, не мог ни есть, ни пить. Трубка гнала растертую пищу ему в руку, чтобы не дать ему умереть от голода — или он так понял слова