Стоило ему развернуть жирный розовый пергамент, как воздух заполнили дразнящие запахи ветчины и итальянских пряностей, промасленного хлеба и оливкового салата. Большие круглые сандвичи были дорогими, но восхитительно вкусными, их хватало на два-три раза, если не быть обжорой, а Зах им не был.
Дело не в том, что он не мог себе позволить муффулетту, когда захочет. Все было бесплатно или почти бесплатно. Все, что могло ему понадобиться, лежало у самых кончиков пальцев всякий раз, когда он садился за стол и включал комп. Но он так и не привык к тому, чтобы еды было вдоволь. В кухонных шкафах родителей никогда ничего не было — если не считать выпивки. На экране бушевал фильм. В городе Давич — надо же, какое оригинальное название, — повесился священник, что распахнуло ворота в ад или куда там еще. Зомби с плохой кожей теперь проецировали себя словно беженцы со звездолета “Энтерпрайз”. Заху вспомнился единственный священник, которого он когда-либо знал, — отец Руссо, служивший мессы, куда по выходе из очередного глухого запоя таскала его мать раз в несколько месяцев. Однажды двенадцатилетний Зах в одиночестве отправился на исповедь, нырнул в исповедальню и, прислонив раскалывающуюся от боли голову к экрану, прошептал: Благословите меня, отец, ибо против меня согрешили. Жаркие слезы выдавились у него из глаз, когда губы складывали эти слова.
Не так надо начинать покаяние, ответил священник, и надежда Заха угасла. Но он настаивал: Моя мать ударила меня ногой в живот и заставила меня блевать. Мой отец ударил меня головой о стену: Разве вы не можете мне помочь?
Дурной мальчишка, ты клевещешь на родителей. Разве ты не знаешь, что должен им повиноваться? Если они наказывают тебя, то только потому, что ты согрешил. Господь говорит: почитай отца своего и матерь свою.
А КАК НАСЧЕТ ТОГО, ЧТОБЫ ОНИ ПОЧИТАЛИ МЕНЯ? взвизгнул он, ударив рукой в хрупкую стену исповедальни, и жгучий шип боли воткнулся в его и без того растянутую руку. Отдергивая занавеску, врываясь в каморку священника, вздергивая рубашку, чтобы выставить напоказ сочные многоцветные синяки и следы ремня на батарее ребер.
ЧТО ТЫ НА ЭТО СКАЖЕШЬ, ХРЕН В РЯСЕ? ЧТО ОБ ЭТОМ ГОВОРИТ ГОСПОДЬ?
Глядя в ошарашенное лицо священника, видя, как меняют свой цвет с красного на пурпурный апоплексические щеки и нос, как вспыхивают праведным гневом водянистые глаза, Зах с тошнотворной ясностью понял, что здесь помощи не дождешься, что священник даже и не видит его, что священник пьян. Точно так же пьян, как были пьяны вчера вечером родители.
Его выволокли из церкви и велели не возвращаться — как будто он еще когда-либо сюда придет. Рухнув на каменные ступени, он рыдал еще около часа. Потом встал, выхаркнул на ступени огромный ком флегмы и ушел с безмолвной болью, гораздо более глубокой, чем от синяков и ссадин, болью, шедшей из самой раненой души, которой никогда больше не коснуться католической церкви.
Приятно было бы поглядеть, как висит и горит отец Руссо и кровь льется из его глазных яблок. Возможно, священник уже мертв; возможно, ему отведена главная роль в каком-нибудь адском фильме Луцио Фульчи, Зах очень на это надеялся.
Прожевав последний кусок муффулетты, он облизал жир с губ и начал копаться в одежде. Нашел пару армейских штанов, обрезанных по колено, футболку с JFK, улыбающимся во все тридцать два зуба в то время, как его мозги взрываются яркими красками шелкового трафарета. Ансамбль завершили поблекшие красные кроссовки с высоким задником, на босу ногу.
Пора пойти проверить два обычных тайника. Потом можно будет вернуться домой и поработать.
Июнь, на взгляд Заха, был последним терпимым месяцем в Новом Орлеане — аж до середины осени. Дни уже стояли жаркие, но не настолько завязшие в пропитанной влагой духоте, как это будет в июле, августе и почти до конца сентября. В эти непотребные месяцы он спал далеко за полдень, и в сны вплетались дребезжание и шум капель от работающего кондиционера. Вечера он проводил, набивая голову информацией, словами и образами и трудноуловимыми взаимосвязями смыслов, которые они порождали в его мозгу, или кряпая себе дорожки через бесконечные лабиринты запретных компьютерных систем, или просто болтаясь по эхам и доскам объявлений, где был не только желанным, но и до смешного почитаемым гостем.
Только через несколько часов после заката он выбирался во Французский квартал, чтобы бороздить освещенные газовыми фонарями переулки, бродить среди пьяных до изумления туристов и разношерстной толпы по запачканной неоном улице Бурбон, встречаться с друзьями, передающими по кругу бутылку вина на Джексон-сквер, или зависнуть в темном баре или прокуренном клубе на рю Декатур, или даже от случая к случаю закатиться на вечеринку на Святом Людовике № 1 — на старом кладбище на краю квартала.
Но сегодня он спустился по лестницам па тротуар и, распахнув чугунную решетку, глубоко вдохнул влажный воздух, будто духи. Отчасти так оно и было: попав в легкие, воздух осел в них словно влажный хлопок, но сохранил аромат квартала, опьяняющую смесь тысячи запахов — морепродукты и пряности, пиво и конский навоз, масляные краски и благовония, и цветы, и мусор, и речной ил, и подо всем этим — чистый ветхий запах возраста, старого чугуна, мягко осыпающегося кирпича, камня, истоптанного миллионами ног и запомнившего бесконечно малый отпечаток каждой из них.
Квартира Заха на третьем этаже выходила на крохотную рю Мэдисон, одну из двух самых коротких улиц в квартале, вторая, ее близняшка Уилкинсон шла по другую сторону Джексон-сквер. Здания по его стороне улицы были украшены затейливым чугунным литьем. Тихая маленькая Мэдисон, длиной лишь в квартал, выходила прямо на сочное многоцветье и толчею Французского рынка.
Проходя мимо магазина старомодной одежды на углу, Зах постучал в открытую дверь и приветственно помахал его владельцу-хиппи (который недавно по-соседски продал ему по дешевке черный сюртук на шелковой подкладке королевского пурпура — хотя до Рождества ходить в нем будет слишком жарко), потом прошел насквозь площадь, приютившую развалы, где в зависимости от дня и везения можно найти что угодно — от бесполезного мусора до самых настоящих сокровищ Лафитта. И вот он уже на Французском рынке, где со всех сторон его обступают аппетитные запахи и гармоничные краски, где под сводом старой каменной крыши свалены в огромные светящиеся груды дары съедобного мира.
Здесь были пирамиды помидоров, алых до боли в глазах, огромные корзины баклажанов, блестящих, будто начищенная пурпурная лаковая кожа. Вот темно-зеленые сладкие перцы и изысканная кремовая зелень нежных маленьких миртильон-патиссонов. Вот луковицы — огромные, размером-с голову ребенка, — красные, желтые и жемчужно-белые. Вот орехи, и спелые бананы, и гроздья прохладного, будто глазированного, винограда, а вот свисают со стропил свежие травы, продаваемые по пучку, роскошные косы чеснока и сушеных красных перцев-табаско. Вот стебли свежего сахарного тростника, продаваемые по футу, так чтобы можно было жевать и высасывать сладкий сок, бредя по рынку и восхищаясь запахами. А вот еще выращенный дома рис и бочонки блестящих красных фасолин к нему, и длинные связки копченых сосисок- кажун, чтобы бросить в кашу для вкуса. В стороне тянулись рыбные ряды, где можно купить свежих крабов, и раков, и даже сома, и ярко-голубых креветок с Залива длиной в ладонь, и даже — если очень захочется —