Соловков белогвардейское правительство, интервенты забыли вернуть из тюрем тех, кого бросил туда ретивый Чаплин, организовавший за время своего короткого владычества массовые облавы и аресты.
Между тем количество заключенных увеличивалось, да и самая тюрьма становилась с каждым днем иной. Режим стал жестче прежнего. Начался открытый террор.
Третьего ноября тысяча девятьсот восемнадцатого года, с утра, заключенные архангельской губернской тюрьмы были предупреждены, что днем будет дан свисток и по этому сигналу все должны повернуться спинами к окнам и не оборачиваться до второго свистка. В то же время наружным часовым был отдан приказ стрелять в каждого, кто покажется у окна.
Тюрьма притихла. Ждали свистка. К трем часам, истомившись ожиданием, решили, что его вовсе не будет. Тогда он вдруг прокатился по тюрьме - долгий, заливистый, тревожный. Все вздрогнули и безотчетным движением повернулись к окнам. В камере, где сидел теперь Никишин, окна были довольно низки, и, став поодаль от одного из них, Никишин благодаря высокому своему росту видел всё, что делалось внизу.
Во дворе тюрьмы стояли молчаливыми группами солдаты. Их было немного - человек тридцать. С первого взгляда поражали разнообразие и пестрота обмундирования. Зеленые френчи англичан перемешивались с синими куртками французов. Среди них были американцы и несколько добровольцев из организованного англичанами так называемого Славяно-британского легиона. Было непонятно, зачем, для какого дела собрали этих разноплеменников.
Ждать разгадки пришлось недолго. Из тюремного корпуса вышли Шестерка, конвойные и среди них шестеро красноармейцев. Одного из них вели под руки двое товарищей. Слева поддерживал его светловолосый молодой командир. Он был без шапки.
У тюремной стены стояли «стерлюги», высокие козлы для пилки досок вручную - сооружение патриархальное, мирное. К этим стерлюгам и подвели красноармейцев. Они стали спиной к набитым на козлы доскам и взглянули на шеренгу выстроенных перед ними солдат.
Строй был необычайно пестр. Слева стоял англичанин, рядом с ним американец, дальше француз, потом русский белогвардеец, опять англичанин и так до конца шеренги. Каждая из основных сил северной интервенции имела здесь своего представителя. Это была круговая порука.
Красноармейцам протянули повязки. Командир тряхнул головой и оттолкнул руку офицера:
- Если вам стыдно, завяжите глаза себе!
Он попросил закурить. Офицер дал ему сигарету. Легкий дымок медленно поднялся к небу. Командир огляделся: товарищи стояли плечом к плечу и ждали. Чтобы не томить их ожиданием, он бросил сигарету не докурив. Раздался залп. Они упали.
Командир стоял. На груди его проступили багровые пятна. Командир шатался.
- Добивайте, - хрипло выговорил он, сплевывая кровью.
Офицер, давший сигарету, вырвал из кобуры револьвер и дважды выстрелил в упор. Командир упал… Солдаты оставляли двор. Шесть трупов лежали у мирных стерлюг.
Заключенные толпились у окна, и никакой запрет, никакие угрозы не могли их остановить.
- Ларионов, - сказал кто-то возле Никишина, - я его знаю. Это Ларионов…
- Какой Ларионов?
- Ларионов Степан, с Печоры!… Он отрядом командовал. Что же они, сволочи, у нас на глазах!…
Камера затихла.
Стоявший ближе к окну арестант в черной косоворотке поднял голову и запел. Это был Шахов, пильщик из пригородной Маймаксы. Песню подхватила вся камера:
Вы жертвою пали в борьбе роковой,
Любви беззаветной к народу.
Вы отдали всё, что могли за него -
За жизнь его, честь и свободу…
Песня прошла сквозь стены. Её услышали в соседних камерах и там подхватили. Она перекинулась в другие этажи, вырвалась из тюрьмы через старые замшелые стены на улицу, где толпились привлеченные выстрелами горожане. Услышав песню, толпа затихла. Руки потянулись к шапкам.
Шахов стоял у окна и смотрел на тюремный двор. Трупы не были еще убраны. Никишин следил за Шаховым. Его тянуло к этому маймаксанцу, как тянуло когда-то к Батурину. Он находил между ними какое-то неуловимое сходство, хотя они были разительно несхожими. Не было в Шахове ни телесной мощи Батурина, ни его добродушия и улыбчивости. Шахов был невелик ростом, поджар. Глядел он на человека строго, с язвинкой, пронзительно, Угловатая голова с широким затылком крепко сидела на жилистой шее, и, видимо, такая голова прочно держала то, что в неё засело. Может быть, эта очевидная внутренняя прочность, сжатость, целостность и роднила его с матросом. Никишину думалось, что этот маймаксанский пильщик знает что-то важное, чего не знают другие, чего не знает он, Никишин.
Ему хотелось подойти к Шахову и заговорить, но лицо маймаксанца было неподвижно и хмуро, и Никишину казалось, что у него нет нужных для Шахова слов. Тогда поднялся сосед Никишина - старик, крестьянин из Уймы, арестованный за то, что три сына его служили в Красной Армии.
- О, господи! - зашептал он придыхая и подошел к окну. Лицо его было темно, шероховато. Кожа, выдубленная солнцем и ветрами, лежала сухими морщинками.
Нынче утром старик долго и многословно рассказывал Никишину о своих крестьянских делах, не перестававших волновать его и в тюрьме, о нынешних и о позапрошлых хлебах, о дождях, о покосе. Потом столь же долго и многословно толковал он о своём несправедливом аресте.