всем телом до самых ступней, ему однако приснилось, будто он лежит лицом вниз на узкой раскладушке. Две стеклянных стены по обе стороны матраса сходились в одной точке, недалеко от подушки, на которой покоилась его голова. Казалось, будто его кровать задвинута в угол на носу корабля, только вот Гроув парил высоко над бескрайним городом, чьи улицы протянулись так далеко внизу, что транспорт двигался по ним беззвучно.
С помощью сложного хромового зажима к раскладушке присоединялось нестандартное пасхальное яйцо из сверкающих розовых и белых сахарных кристаллов, освещенное изнутри. Он заглянул в объектив с одного конца яйца: на какой-то поверхности мелькала телепередача, и благодаря необычайной увеличительной силе крошечной линзы эта поверхность казалась огромным экраном в темном зале, переполненном зрителями.
Он попал туда к началу передачи. Как только грянула музыка, он слегка приподнялся на раскладушке и оглянулся. Сквозь стеклянные стенки у себя в ногах он увидел внизу настоящий зал: стеклянная клеть была одной из нескольких сотен подобных ячеек — сотов с нишами, вмурованных в стены аудитории. Теперь, когда Гроув сел в кровати, у него закружилась голова. Он снова лег и попытался устроиться поудобнее. Прежде чем установить яйцо под нужным углом к глазу, он внимательно изучил три маленькие кнопочки, расположенные вертикально сбоку от объектива. Придерживая палец на верхней, он отрегулировал угол яйца и еще раз заглянул в объектив. На экране по-прежнему шли титры. Как только появился первый кадр, он нажал кнопку.
Гроув тотчас же понял, что маленькое сахарное яйцо — дорогая примочка. Послышалось легкое жужжание, словно включился генератор, а свет в аудитории, и так уже чрезвычайно слабый, еще больше потускнел. Затем он постепенно обрел свою прежнюю яркость. Главное — машина создавала иллюзию, будто Гроув действительно стоит в аудитории. Ему пришло в голову, что он возликовал бы, если бы смог открутить яйцо от зажима и забрать его потом с собой.
Тогда-то он и ощутил страх, сел в кровати и поднял ладонь над головой. Не успел ее выпрямить, как пальцы коснулись стекла. Камера, в которой он лежал, представляла собой ящик. Он находился в замкнутом пространстве: панели кондиционера не было. И он убедился, что воздух уже становится душным и зловонным; ему даже померещилось, будто он различает собственное смрадное дыхание. Гроув снова лег, глубоко подавленный, но охваченный беспомощным смирением, которое спящий даже не пытается перебороть. Послышался слабый, хоть и отчетливый запах озона, поступавшего как бы в виде мелких брызг со стороны яйца. Первая кнопка все еще была нажата. Вдруг он понял, что кнопки нужны для бегства: они открывают аварийный выход. Гроув снова заглянул в яйцо, и тотчас возникла иллюзия, будто он стоит в темной аудитории — в начале бесконечного прохода. Вдали виднелся экран. Впервые уставившись на большой яркий прямоугольник, он увидел лицо известной увядшей актрисы средних лет, имя которой не смог вспомнить. Тридцатифутовая фигура с растрепанными волосами грустно высилась в трогательной роли обезумевшей матери семейства. В ее голосе сквозила сильная нота протеста. Гроув заметил, что даже простое «да» звучало в ее устах как упрек.
Полный неприязни к героине, которую она играла, но очарованный виртуозностью исполнения, он пошел по проходу. Последнее место оказалось пустым. Усевшись, он заметил некоторое волнение среди публики. Женщина на экране показывала куда-то пальцем; внезапно он увидел ее лживую и крошечную — сбоку от экрана, с наведенными на лицо софитами. Он наблюдал за тем, как яркая фигурка подняла руки, словно приветствуя публику, и у него появилась беспричинная уверенность, что с этой минуты все пойдет наперекосяк. Украдкой вытянув руку, он ощупал подлокотник своего сиденья. Верхняя кнопка все еще была нажата, он подождал секунду, пытаясь понять, о чем говорит актриса. Это была жалоба: она рыдала, ее речь была неразборчивой, а интонация становилась истеричной. Музыка же неуклонно набирала громкость и драматизм. Если бы так продолжалось и дальше, его бы парализовало, и он не смог бы даже нажать кнопку. Он аккуратно подвинул палец на полдюйма вдоль подлокотника, пока не коснулся второй кнопки. Секунду помедлив, со щелчком нажал ее.
Актриса закричала и задергалась, словно сквозь нее пропустили мощный электрический ток. Он мгновенно понял, что сейчас случится что-то страшное: он разбудил враждебные силы. Подняв голову, Гроув уставился на экран. Наблюдая происходящую перемену, он не испытывал ни малейшего удивления — лишь смутный ужас перед ее неизбежностью. Женские черты поблекли, расплылись и быстро растаяли, а затем приняли свой подлинный облик, — теперь Гроув понимал, что ждал этого с самого начала, — облик его матери.
«Даже сюда добралась, — с грустью подумал он. — Что ей здесь нужно?» Теперь он смотрел одновременно на экран и на кукольную фигурку в потоке телесного света внизу, чувствуя, что сердце забилось чаще. С «жизнерадостным» видом, который ни разу не обманул его даже в детстве, она заговорила так, словно обращалась к членам одного из своих клубов, хотя публика сплошь состояла из женщин. Под этой оживленной плотью таилось в высшей степени расчетливое сознание, темная разрушительная сущность. Неважно, кого она играла (ведь ее роль зависела от состава публики): основное выражение ее лица оставалось для него всегда одинаковым — лукавое и всеведущее, со скрытой угрозой, словно бы всеми признавалось, что положение женщины, связанное с преследованиями и страданиями, подразумевает ее право на мщение.
— Я пришла сюда, — говорила она (он напрягся), — чтобы увидеться с сыном. Я подумала, что сегодня вечером на него, возможно, попытаются надавить.
Ее улыбка оправдывала безграничную людскую слабость; всмотревшись прямо в увеличенные складки на экране, он встал на ноги и ощутил всеобъемлющий ужас. Если бы он направился вверх по проходу его бы остановили. Он пересек проход и, проникнув между рядами, стал протискиваться вдоль сидящих зрителей к выходу в конце. Пока Гроув прокладывал себе дорогу, слышался негромкий ропот, но он был уверен, что его не опознали. Добравшись до бокового прохода, распахнул дверь и неожиданно для себя обернулся, чтобы в последний раз взглянуть на экран. Она смотрела прямо на него. «Значит, просто в камеру», — напомнил он себе.
— Гроувер! — голос у нее был невозмутимый и властный; он стал презрительным, когда она спросила: — Ты закончил?
Что было мочи он завопил в ответ:
— Нет! — и почувствовал, как зал содрогнулся от этого крика. Помчавшись по темным коридорам, он подумал: «Ей известно о стеклянной комнате наверху. Она-то меня и сдала».
Закулисный мир представлял собой лабиринт узких лестничных маршей и пыльных кладовых. Там было безлюдно, но он понятия не имел, куда направляется, и ему казалось, будто из аудитории доносится шум встревоженных голосов. И он продолжал бежать — по коридорам, винтовым лестницам, внутренним пожарным выходам и галереям, которые высились над неосвещенными безднами, — все больше убеждаясь, что пытается тем самым спасти свою жизнь: встав со своего места в зрительном зале, он в некотором роде нарушил установленную процедуру. Его могли поймать и наказать. В этот момент Лючита кашлянула и небрежно провела рукой по его бедру.
Со всех сторон его обступала благоухающая ночь. На террасе журчал фонтан, в листве слабо шелестел ветер, и где-то мотоцикл с трудом поднимался из долины. Лючита сменила позу и снова размеренно задышала. Он лежал совершенно неподвижно, стыдясь того, что так бешено колотится сердце.
По-прежнему не шевелясь, в полудреме, Гроув попытался реконструировать мир своего краткого кошмара: он должен был понять, чего боится. Неужели даже теперь, зная о ее смерти, он не сможет совладать со страхом перед ней, который по-прежнему гнездился внутри? Он прислушался к фонтану и ветру внизу в соснах. Сердце все так же тягостно стучало-пытаясь успокоить его, Гроув начал глубоко и равно мерно дышать.
Сидя за рулем «кадиллака», он сдал назад из гаража и уже готов был уехать, но на подъездной дорожке появилась мать, которая теперь прислонилась к дверце машины и, сунув голову внутрь, проговорила:
— Просто запомни, что на шоссе разница между тормозом и газом такая же, как между жизнью и смертью. Постарайся запомнить это ради меня, хорошо?
От этих слов его передернуло:
— Ради Бога, мама!