Над Ивановой головой пробежало опять двое или трое людей. С потолка посыпался песок.
'Подпол обыщут всего раньше', — подумал вдруг Кучкович.
У него так затряслось колено, что он привалился плечом к стене. Потом осторожно высунул голову в отдушину. Отдушина глядела в ягодник. Перед ней вдоль дома тянулась в траве выбитая каплями с крыши узкая бороздка голой, щербатой земли, скипевшейся с мелкими камушками. Место было глухое. Правый край ягодника спускался крутыми уступами к городской стене, которую заслоняла в этом месте поеденная гусеницей, но все же густая черемуха. Еще правее, очень близко, почти сразу за смородиновым кустом, была видна подошва вбитого в землю толстого, оплетенного хмелем столба. Это была одна из свай того самого набережного рундука, на котором Кучковна беседовала вчера с посадницей.
Иван огляделся еще раз и стал с трудом протискиваться в тесную отдушину. Он чувствовал, как на груди дерется обо что-то его шелковая пропотевшая сорочка.
IX
Шаги, шаги, шаги…
Весь дом содрогался от многоногого тяжелого топота чужих суетливых шагов, гудел чужими, грубыми голосами. Это был уже не свой дом.
Дочь Гаша кормила гороховым киселем кудрявого сынка. Мальчик упрямо отводил рот от плошки, хныкал и просился в сад. Мать не пускала. Он скучал в чистой бабкиной келье. У него были шершавые яблочные щеки, а на переносье сквозила, как когда-то у Гаши и у Груни, поперечная голубая жилка. Гашины губы вспухли от плача. Она по временам вскидывала на Кучковну глаза, которые все выслезила плачучи, и спрашивала тихим, жалостным голосом:
— Мамонька, что ж будет-то?
— Где угадать? — отвечала боярыня.
К ним наверх не заходил никто. Про них будто забыли.
Кучковна глядела на дочь. Гаша и заплаканная была хороша. Мать ласково провела рукой по ее белой теплой шее.
Когда несколько лет назад (это было незадолго до Гашиного вдовства) на Москве дневало фряжское великое посольство и Петр Замятнич, высланный князем навстречу, потчевал у себя в доме послов, то самый из них первый, старик, весь с головы до ног в красном шумливом шелку — толковали, что он у них больше архиерея, — как увидал Гашу, тогда еще веселую молодицу, так, покуда не ушел, не мог отвести от нее черных печальных глаз. Молчал, смотрел и, словно чему-то дивясь или о чем-то жалея, покачивал седой, странно подбритой головой. А когда посольский поезд уж трогался во Владимир, он, завидев Гашу на дворе, остановил возок и подарил ей на память крест из слоновой кости, фряжский, о четырех концах, с литым серебряным распятием, и четки со своей руки из сине-алого прозрачного камня.
Гаша была чем-то похожа на мать; люди говорили — улыбкой. Только выше ростом, шире в плечах, белее и пышней. И взгляд не тот.
Косое солнце било в окошко. На стенных, ровно отесанных, гладко оскобленных венцах оно румянило прожилки извилистых сосновых слоев, глубже оттеняло глазастые сучки и теплилось желтыми огоньками в проступавших кое-где росинках смолы. Какой жестокой казалась Кучковне эта спокойная веселость летнего утра!
'Где Иван? — думала она. — Вырвался ли из города? Или тут схоронился? Что сделают с ним, если найдут? Какая его крамола, что погнали за ним такую силу? Что будет с Петром? Дознаются ли, что здесь побывал ночью суздальский сват?'
Даже задавать себе эти вопросы было страшно, а ответов не было ни на один.
Но с этих черных дум она то и дело соскальзывала на другие, от которых, сколько себя ни корила, не могла отбиться.
Постаревшее лицо Прокопия, его внимательный взгляд, его негромкий голос… Ей показалось там, на крыльце, когда впускала его в дом, будто ему нужно сказать ей такое, чего нельзя говорить на людях.
А что говорить? Все сказано двенадцать лет назад.
Тогда у него еще не было седых прядей в бороде и набухших кошелей под глазами. Да ведь и она была не та.
Она опять взглянула украдкой на дочь, на внука. Жаркий румянец стыда за нахлынувшие так не вовремя грешные, как ей казалось, воспоминания разлился по ее исхудалому лицу.
Кажется, все давным-давно забыто, схоронено. Так нет же, видать, только сверху понаструпела старая рана, а снизу не поджила!
Кучковна хорошо помнила, как смущался тогда, двенадцать лет назад, Прокопий, передавая ей Андреевы слова. Он все запинался и поправлялся, стараясь пересказать эти слова точно так, как говорил князь.
Князь Андрей Юрьевич в ту пору велел передать Кучковой дочери, что с княгиней Ульяной, с булгаркой, ему, князю, все равно не жить. Княгиня ему во всех делах помеха: чужая кровь. За ее спину прячутся все Андреевы враги — бояре. Князь проводит княгиню назад к отцу, к своему тестю. Тесть, дряхлый булгарский царь (он был еще жив), перечить не станет, когда получит княжеские подарки. Прокопий зачем-то подробно объяснял Кучковне, какие будут подарки: они уж отобрали их вдвоем с князем.
— А тебя, боярыня, — продолжал Прокопий, — князь возьмет себе в княгини.
Судя по тому, как он — просто и без запинки — произнес своим мягким киевским говорком эти слова (а в них-то и была цель тогдашнего Прокопьева посольства), видно было, что это дело крепко-накрепко решенное и что возражений от нее не ждут.
— Меня?! А Петр?
Прокопий пробежал глазами по половицам, помял пояс и сказал очень тихо:
— Князь порадеет и о Петре.
— О Петре не князю радеть, а мне. Петр мне муж.
— Князь Андрей Юрьевич судит так, — ответил Прокопий: — пускай Петр сам выбирает. Петру два пути: то ли в Булгар, за княгиней, то ли в монастырь. Князь Петра губить не хочет и в монастыре не забудет: выведет в игумены, а ежели Петр окажет себя не злым, так и в архиереи.
— А закон? А грех? — твердо выговорила Кучковна.
— Княжая воля — тот же закон, — сказал Прокопий. — Князь все берет на себя. А на тебе греха не бывало и не будет.
Прокопий в детские годы учился недолго грамоте у печерских монахов и любил вставлять в свою речь, не всегда кстати, книжные слова. Видя отпор на лице боярыни, он, чтобы смягчить ее, пролепетал, робея, очень нежно:
— Сад присноцветущ, добродетелей плоды приносяй.
Таких слов князь не поручал ему говорить.
Кучковна долго молчала потупившись. Потом произнесла спокойно:
— Скажи князю: лучше в порубе иссохну, лучше в Москву-реку кинусь, а против закона не пойду. Из чужой слезы не вырастишь себе радости. В чем грешна и в чем не грешна, про то мне одной знать да моему духовнику, а тебе что ведомо? За старый грех отвечу (при слове 'старый грех' Прокопий изумленно взглянул на боярыню), а нового греха на себя не приму.
С тем и уехал тогда Прокопий. И больше о том не было речи ни с ним, ни с князем, ни с кем за все минувшие с тех пор двенадцать лет.
Что же хочет сказать ей теперь, когда пролетевшие одинокие годы давно обили, как ветром, ее былой цвет?
'А Груня чего не едет? — подумала вдруг Кучковна, и от этой мысли сердце у нее точно коробом повело. — Уж не попала ли в беду дорогой? Чай, весь путь заставами перегорожен…'
В это время за дверьми раздались неуверенные мужские шаги, и голос Прокопия проговорил негромко: