VI
В узкие прорези дозорных щелей, затянутые кое-где росистой паутиной, сочился рассвет. Полумрак, еще державшийся внутри второй башенной связи, был красноват.
Воротник приложился глазом к одной щели, потом торопливо — к другой, потом еще поспешнее — к третьей, опять к первой и, прилипнув лицом к бревнам, остолбенел.
Было от чего остолбенеть.
Вдоль всей городской стены, куда только хватал стариков глаз — за пышными лопухами сухого рва, по всему обросшему плотным дерном валу, — похаживали где в одиночку, где по двое или по трое какие-то люди. Воротник не сразу разглядел, что у них в руках: в дозорные щели задувало утренним холодом, глаза застилались слезой, и она мешала видеть. Вскоре, однако, старик различил, что все, кто на валу, сильно вооружены. Вглядевшись еще пристальнее, он по поярковым шапкам с косым отворотом, по кожаным щитам узнал, кто они: это были — верить ли глазам? — те самые Андреевы боголюбовские пешцы, что простояли прошлым летом двое суток на Москве!
За валом, у въезда на широкий мост, который был перекинут через ров и вел к воротам, виднелся верховой. Это его-то буланый конек, вероятно, и ржал. Перед верховым, спиной к воротам, стоял, небрежно покачивая ногой, пешец. Они разговаривали вполголоса. Слов было не разобрать. Пешец трепал лошадь по храпу. Она недовольно подергивала головой. И всадник и конь были густо закиданы свежей грязью. Верховой сидел на седле боком, ссутулившись, низко свесив голову, и, лениво отвечая собеседнику, соскабливал что-то ногтем с медной рукояти короткого меча.
'Княжой мечник', — решил старик.
Хоть боголюбовские полчане подступили так бесшумно, что внутри города никто, кроме воротника, ничего не слыхал, однако проезжать им пришлось посадом, и там они, видать, кое-кого всполошили. Со дворов никто не решался выходить, но воротник рассмотрел, что где из окошка избы, где из-за плетня или из-за огородного куста выглядывают заспанные, испуганные лица.
Солнце еще не всходило. Было туманно, но уж почти по-дневному светло. Направо, внизу, у самой реки, обозначались сквозь алевшую мглу очертания нераспряженных пустых телег. На них, очевидно, и пригнали пешцы. Телег было немного. Воротник принялся было их пересчитывать, чтобы узнать, велик ли прибывший отряд, но его отвлек от этого счета приближавшийся конский топот, который ранее послышался ему вдалеке.
Зеленый вал с протоптанной по его гребню извилистой тропкой, сбегая по южному склону Московского холма, становился книзу все выше, затем, не доходя реки, заворачивал вправо и терялся за угловой башней городской стены. Взглянув туда (оттуда и слышался топот), старик заметил, что вдали, за валом, над самой его бровкой, плывут в гору пять человеческих голов. По их скорому, ныряющему движению было ясно, что это верховые и что они приближаются на рысях. Пешцы на валу пооправились, подтянулись и, перестав похаживать, замерли каждый на своем месте.
Воротника разобрала перхота. Когда он кое-как подавил ее и опять припал глазом к щели, конные успели уже подъехать и гремели подковами по горбыльчатому настилу моста.
До них было меньше десяти шагов: он мог разглядеть их в упор.
В глаза кидался передовой. По острому, рубчатому шлему с золотой насечкой, по длинной, мелко завитой кольчуге, по вырезному серебряному знаку, висевшему на груди, по наборной уздечке с бирюзовыми глазками старик догадывался, что это — из всех самый главный: полковой воевода или тысяцкий, должно быть из больших боголюбовских бояр.
Его немолодое смуглое лицо с ярко-седыми прядями в темной лопатке раздвоенной бороды было, как у всех его спутников, охвачено той особенной бледностью, какая бывает только на рассвете, и казалось оттого осунувшимся, утомленным.
Он через плечо негромко говорил что-то другому верховому. Тот внимательно слушал, наклонив широкое лицо, обезображенное поперечным шрамом. Воротник разобрал только последние слова:
— …там и стой.
Человек с шрамом заворотил коня и по лужам, далеко расплескивая грязь, поскакал в сторону Неглинной.
Один из спутников воеводы, поотстав от других, круто обернулся назад и, упершись вытянутой рукой в крестец своего широкозадого холеного гнедого жеребца (воротник приметил этого всадника по странному шлему с загибом внизу в виде кругового козырька), переговаривался с тем конным дружинником, что стоял перед мостом на буланой забрызганной лошадке. Всадник в странном шлеме отнял руку от конской спины, оправил ворот кольчуги и повернул голову: длинное, очень, как у всех, бледное веснушчатое лицо; огненно-рыжая борода до половины груди… Воротник узнал своего меньшака. Блекло-голубые глаза сына беззаботно глядели вверх, на ту самую дозорную щель, откуда наблюдал за ним отец.
Старик оторвался от прорези и, по привычке, прижал ладони к груди. Его сильно пошатывало. Он ничего не понимал.
— О судари-светы! — бормотал он. — Что творят-то!.. Сами с собой деремся!
Вдруг он спохватился, что ведь надо же скорей, со всех ног бежать к посаднику, растолкать его, ежели спит, и сказать обо всем, что видел.
— О судари-батюшки!.. Меньшак!.. В шеломе… да на каком жеребце!..
Спускаясь бочком по крутой лесенке, он слышал, что в ворота гулко стучат чем-то жестким. От этих ударов гудела вся башня.
— Козьмодемьян-угодник!.. Что делать? Отворять?.. А посадник?.. Да своим как не отворить! Ведь свои же — княжие слуги! Вразуми, угодниче!..
В городе царил переполох.
От дома к дому бегали растерянные люди. Огнищанину вывели зачем-то на середину городской площади оседланную рыжую кобылку; он всунул левую ногу в стремя, но молодая кобылка горячилась, вертелась, била задом, и ястребок, прыгая вокруг нее на одной ноге, все не мог вскочить в седло. Встрепанный поп в белом подряснике метался у себя на огороде, распугивая кудахтавших кур, и что-то кричал, размахивая руками, суетившейся на крыльце попадье. Старуха-проскурня поспешно снимала горшки с кольев своего плетня. Жена воротника, ни жива ни мертва, не смея переступить порог, высовывала из дверей избы голову, как мышь из норы. Из-за ее плеча выглядывало вспухшее от сна лицо приезжего конюха.
Ворота посадничьего двора были растворены настежь. Сам старик-посадник, неловко застегивая на ходу красную ферязь[36] (подарок княгини-булгарки), тяжело переваливаясь, как селезень, с одной кривой ноги на другую, торопливо ковылял к городским воротам в сопровождении целой толпы челяди. Завидев воротника, он издали свирепо погрозил ему обоими маленькими, как у ребенка, кулачками.
А полотна ворот скрипели, трещали, дробно колотились о запор под людским натиском, и в них с той стороны все бухали теперь уж во много кулаков, да чей-то голос явственно кричал оттуда:
— Отпирай! Отпирай, тебе говорю княжим именем!
— Отпирай, бородатый леший! — завизжал посадник. — Проспал Москву, старый харкун!
В это самое время взошедшее солнце, прорвав туман, кинуло в город первые багряные лучи. Зардели густые вершины сосен. Загорелись золотом церковные кресты. Сверкнуло слюдяное оконце в избе у пономаря. Седые от густой росы островки дворовой травы заискрились смарагдами и алмазами. Длинная тень боярской вышки протянулась поперек всей площади и ушла концом в темную толчею стволов векового бора.
А в ясном небе, забирая все выше и выше, плескались чуть порумяненные солнышком белые голуби.